Посторонний - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не корявое среднеазиатское подобие русского языка читалось мною, а умело, с намеренными стилистическими ошибками переведенный текст, и смысл того, что предлагалось мне сделать, казался яснее ясного. Я правлю, редактирую текст, во вполне грамотном и весьма читабельном виде он появляется на страницах газет, автор — какой-нибудь заядлый откровенный антисоветчик, после чего меня вызывают на Лубянку и выкладывают газету вместе с правленной мною рукописью; графологическая экспертиза не потребуется, ни от чего я отрекаться не буду, не тот я человек, этот момент истины Лубянка рассчитала, как и нависшее надо мной обвинение в двух или трех статьях УК РСФСР. Я даже знал, кто по-английски писал черновик статьи или под кого стилизовали безликий текст. Шапиро, корреспондент ЮП, Юнайтед Пресс, круживший над московскими литераторами коршун, газетчик, которого таскали на внушения в высотку МИДа на Смоленской площади. Он, только он, имя его словно прозвучало, чего быть не могло и не должно, я читал, зубы сжав, Василий стоял за моей спиной, уста не размыкая. Уж он-то, Василий Савельев, останется в стороне, чистеньким и незапятнанным, по каким бы кабинетам Лубянки меня ни таскали, он все свалил бы на сатрапа, на Главного Дехканина.
Полная тишина в комнате… Но фамилия антисоветчика продолжала висеть в воздухе или была в нем написана; на всякий случай я один из листов текста поднял и поднес к окну: уж не высветится ли — матовым пунктиром или банкнотным водяным знаком — на бумажном листе слово ШАПИРО?
Слова, конечно, не было, а я поднял другой лист, я держал паузу, чтоб ответить верно, чтоб понять, кто такой Василий Савельев. Что из КГБ — это понятно. Однако: принужден — или добровольно вошел в ряды охранки? Пожалуй, по своей охоте. Отсидел, такое более чем возможно, друг Василий какие-то годы или месяцы, помыкался на свободе и вступил на патриотическую стезю служения власти, сам причем, не бараки и колючка убедили, а, что точнее, насмотрелся на содельников, понял правоту Лубянки, обрел с ее помощью устойчивость в убеждениях, а они, убеждения, мне, между прочим, выкладывались, и очень убедительно. Неделю назад заскочил я в ЦДЛ, там шумела отвальная пьянка, ни визгов, правда, ни стонов с пусканием слезы, скромно: кто-то отбывал в Израиль, по пути меняя маршрут, устремляясь к Атлантике, и меня позвали, я же у провожающих сходил за диссидента; столики составлены, все выгребли из буфетного холодильника, я было согласился подсесть, чтоб перехватить хоть пару бутербродов, но поднялся Василий, чуть ли не рядом с убывающим гением сидевший, сунул мне в рот что-то съестное, повел к гардеробу. «Отваливают, — сказал он, — в царство свободы. Думают: вот там-то мы и распишемся, там-то и создадим величественные полотна, романы, пьесы… А придет время — и поймут: лучшее создано ими здесь, под гнетом царской власти, при кандальном звоне…»
Тривиальные слова-то, ничего нового, но тон, каким произнесено было, тон! Никого рядом не было, говори что угодно, благим матом ори, уже ведь вышли на темную безлюдную улицу, но говорил он так, будто мы окружены очень нехорошими, ловящими каждое наше слово людьми; таким тоном говорят близкие друзья в гостях, дабы те не услышали.
По убеждению скурвился, стукачом стал идейным, не за деньги, хотя, конечно, кое-что подбрасывают — так решилось мною, когда всматривался в пустое пространство, ища в нем почти каббалистическое слово ШАПИРО. А опохмелки, разговорчики о водочке — это для «отмазки», самотек разъяснил смысл таких маскирующих очернений: доносительство надо прикрывать какой-то очеловечивающей тягой — к алкоголю, к женщинам; автор прочитанного мною трактата о доносчиках нарисовал разные типы якобы увлеченных в невинную страсть стукачей, были среди них коллекционеры марок, винно-водочных наклеек и спичечных этикеток, книг по живописи, культуре Средних веков и так далее. А чтоб почаще общаться с хныкающими или свирепеющими литераторами, служители Лубянки ударялись в показушное пьянство, без умолку трещали о бабах, занимали частенько деньги, не испытывая на самом деле каких-либо финансовых неудобств, зато займы и отдачи долгов позволяли заскакивать в гости ранним утром и посреди ночи. Нелишне заметить: тот, кто сейчас проводил со мной вербовочную акцию, ни с кем из поэтесс или критикесс не путался, переспит по долгу службы с буфетчицей — и скорей к дому. Излил как-то душу, признался мне с горечью, что любит спину третьей справа подпевалки из вокально-инструментального ансамбля с участием Карела Готта.
Ну а раз идейный — решено было мною, — то это хорошо, «с такими авторами можно работать», как выразился редактор одного журнала, давая мне рукопись и советуя придать рецензии благожелательный характер.
— Нет, — сказал я, так и не глянув за спину, но чуя за нею мертво молчавшего друга Васю. — Эта работа — не для белого человека.
Он пережил отказ не шелохнувшись. И я пояснил, смягчил:
— Помнишь, есть выражение «потерять лицо». Так и я могу «потерять перо» на таких детских шарадах. Сам сделай. Да тебе и деньги-то нужнее.
Он шевельнулся. Как-то нервно кашлянул.
— Пожалуй, да… — И мне убедительно показалось, что Вася облегченно вздохнул, он был доволен отрицательным результатом проверочной вербовки.
Три года безмятежного существования, три года удовольствий от чтения самых что ни на есть графоманских и бездарных сочинений; порой я наслаждался безграмотностью фраз, не поддающихся редакторскому карандашу. Я все прощал невеждам, я мысленно пожимал им руки, желая долгих лет и потений над очередной галиматьей, куда изредка попадала «правда».
Счастливое время: и честные деньги были, и весна без конца и без края. Японцы советуют: сиди тихо на берегу реки и жди, когда по ней поплывут трупы твоих врагов. А я не сидел, я плыл, уцепившись за бревнышко, и вражьи руки до меня не дотягивались. Меня ценили, ко мне обращались разные люди с удивительными просьбами: так поработать над текстом, орущим «Долой советскую власть!», так расставить слова, чтоб оглохшие цензоры услышали «Слава КПСС!».
И расставлял, зарабатывая на артишоки и Анюту, пока зав отделом публицистики не «свалил за бугор», то есть не оказался в Израиле, человека на его место еще не подобрали и очередную рукопись отдали мне. Интересный, но не журнальный текст, отклонить его — проще пареной репы, однако вместо обратного адреса — номер телефона да имя, только имя, ничего более. «Неактуально!» — так отбрыкнулся бы зам главного, прочитав статью. Что верно, то верно. Автор, называвший себя Юрой, предрекал возникновение в скором времени новой болезни, способной уничтожить треть человечества. Откуда эта вселенская хворь — любопытно было читать. «…последняя, Вторая мировая война дает повод заподозрить ее в заражении человечества болезнью, лишающей людей заградительных редутов перед любым вторжением чужеродного тела; более того, иммунитет не просто ослабнет, а начнет пожирать себя…»
И так далее… Для посвященных написано. Убеждать кого-либо автор, некий «Юра», не стал, сам себя опровергнул, дав на выбор несколько причин возникновения грядущей болезни. (Вирусологи зафиксировали ее через несколько лет, помолчали, потаились, чтоб вскоре забить во все колокола: СПИД!)
Чем-то меня эта рукопись привлекала, какую-то тревогу вызывала… Так захотелось в библиотеку ракетного НИИ! И после напрасных телефонных звонков, узнав адрес, повез я рукопись на 15-ю Парковую, звонил без толку, пока не узнал от соседки: умер Юрий Васильевич Большаков, преподавал где-то, лейкемия, в квартире же отныне — глухая жена его, ни на какой стук или звонок не откликается.
Значит, подсчитал, через полгода после отправки рукописи в журнал помер; я сел на скамеечке у дома и долго смотрел на бойких воробьев вокруг лужи. Что-то угнетало… что? Неделя, другая… Написал невнятную рецензию, отвез рукопись в редакцию, сунул в шкаф, приезжаю через пару недель, сижу, ожидая «кирпичей», и вдруг грациозно вползают два кота, на мягких лапках, обычной полосатой раскраски, — двое молодых людей, весьма прилично одетых, мурлыкая и норовя чуть ли не на колени редакторшам скакнуть; чрезвычайно вежливо осведомляются, нельзя ли забрать рукопись их коллеги Юрия Васильевича Большакова, скоропостижно и безвременно скончавшегося. Согласие получили, растерянно стояли у раскрытого шкафа, пока дамы не пришли к ним на помощь, заодно и показали журнал, где отмечалось прохождение рукописи. Парни глянули на мою фамилию, сверились с чем-то в своих блокнотах.
— А что — никто кроме так и не читал?
Подтвердили: никто, поскольку отдел публицистики обезглавлен.
— А жаль… — с игривостью посетовали парни.
Ребята как ребята, парни как парни, младшие научные сотрудники в местной командировке — так их надо было принимать и понимать. Но — игривость как-то не соответствовала недавней кончине их товарища. А уж последующий диалог убедил: из КГБ!