Жажда - Андрей Геласимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хоть он и Аллах, а не Бог.
Но деньги есть деньги.
– Слышь, Костя, – говорит Генка. – Я хотел с тобой насчет этого бабла переговорить.
– Какого бабла?
– Ну, насчет этих денег, из-за которых у нас с Пашкой…
– Я уже слышал все это сто раз.
– Да нет. Я тебе другую байду хочу рассказать.
– Какую байду?
– Другую.
Но я все равно уже знал, что он мне сейчас скажет. Потому что Генка когда говорит – про него все заранее известно. Про то, что он хочет сказать. Только лейтенант этого не знал. Пока был жив. Поэтому удивился, когда Генка собрался вернуться за подстреленным пацаном. «Своих не бросают, лейтёха», – сказал он. И я знал, что он именно так скажет. У него всегда видно все по лицу. Хотя он думает, что он очень хитрый. И может всех обмануть. Не знаю. Наверное, кого-нибудь может. Но не меня. Как и насчет этих денег. То есть вначале я еще не понимал – кто забрал себе бабки, но потом мне уже было ясно все. После того как в джипе с ними поездил.
А лейтенант ему говорит: «Но он ведь уже мертвый». И Генка опять отвечает: «Своих не бросают, лейтёха». И я снова знал, что он скажет именно так. А духи по рации бубнят и бубнят: «Лейтенант, уводи своих пацанов оттуда. Слышишь, эй, лейтенант. Мы сейчас к вам придем. Мы вас живьем будем на бинты резать. Уводи пацанов, лейтенант». А Генка говорит: «Ты с ними тут пока побеседуй. С чурками». И ушел. А когда вернулся, духи лейтенанта по рации уже по имени называли: «Саша, ты меня слышишь, Саша? Передай своим, чтобы отозвали этот ебаный вертолет. И уходите оттуда. Прямо сейчас уходите». «Дурак ты, лейтёха, – сказал Генка. – Ты бы им еще адрес свой дал». А через два дня лейтенанта убили. В лоб и в живот. Две пули. Даже не из снайперской винтовки. Из обычного «Калаша» лупят за полкилометра. И гранатометы делают из простых труб.
Город мастеров. В детстве был такой фильм-сказка.
А теперь Генка смотрит на меня и говорит:
– Это я деньги забрал.
А я смотрю, как Пашка подходит к джипу.
– Слышь, Костя, – Генка трогает меня за плечо.
И тогда я говорю:
– Я знаю.
Пашка открывает дверь и садится на заднее сиденье.
– Надо же, – говорит он. – Все у них есть, а специальной посуды для микроволновки у них нету.
* * *– Да ладно, брось ты ее, – сказал Генка. – Не поднимай. На счастье разбилась.
– Дети же бегают, – сказал я. – Наступят еще.
И стал собирать. Тем более что все равно уже под стол опустился, и, чтобы снова садиться на табурет, надо было еще накопить сил. Под столом. Чтобы голова меньше кружилась.
– Смотри не порежься, – сказал сверху Генка. – Ты как там?
– Нормально.
– Порезался?
– Да.
Слова все короче, потому что на длинные тоже силы надо копить.
– А мы тебе уже налили.
– Я сейчас.
И голос какой-то другой. Тянется. Но пока все равно узнаю – мой голос.
– Мелкие, блин, – говорю моим голосом.
– Тряпкой надо, – Пашка своим голосом говорит.
– Нету, – говорит Генка. – Я ее выбросил. Мы уже налили тебе. Ты где?
– Я здесь.
У Генки слов больше, потому что я торопился. Потому что мне не в кайф было сидеть и слушать, как они молчат. Я-то почему должен был напрягаться? Моих денег там не было. Там, откуда Генка их взял. Поэтому я говорил – не хотите, ну как хотите, а я, наверно, еще одну. И от этого слова постепенно стали короче. И даже не постепенно, а довольно быстро. Сначала стало плавно внутри, а потом слова стали короткие. Потому что не очень нужны. Протягиваешь руку и наливаешь. Или просто киваешь головой. Даже когда не спрашивают. Сидишь внутри себя, как в космическом корабле. На запросы не отвечаешь. «Земля, Земля, вас не слышно. Плохой сигнал. Как слышите меня? Прием». И управление уже ни к черту. Где тут у них тормоза? Сидишь и смотришь в безвоздушное пространство. С удивлением. Потому что в иллюминаторах одна муть. И даже не голубая. Но топлива еще до фига. Это радует.
– Ты долго там будешь сидеть? – Генкин голос из Центра управления полетами. – Водка прокиснет.
– Сейчас.
Говоришь медленно, потому что связь уже совсем никуда. Плохая связь. Космос полон космической ерунды – метеориты, звезды, туманности. Туманностей больше всего. Сплошные помехи. Бесконечная толкотня. Вместо того чтобы всем сидеть у себя дома.
Но вдруг связь становится лучше. Почти нормальный сигнал.
– Давай за Серегины ходки. Кого он вытащил после нас?
– Михалыча.
– Давай за водилу Михалыча.
Замолчали. Я вытираю ладонью с пола свою кровь. Бесполезно. Все равно капает. После молчания – снова приличный сигнал.
– А потом?
– Потом, кажется, капитана.
– Значит, следующую накатим за капитана.
Пытаюсь связаться. Прямо из-под стола.
– Чего ты там говоришь? Костя, ты не мычи. Давай, вылезай оттуда. Жена потом соберет. Смотри, кровью весь пол устряпал.
Тщательно настраиваюсь на связь:
– Сначала был капитан. Потом – Михалыч.
В эфире – молчание.
– Ты уверен?
– Да.
– Ну ладно. Тогда сейчас накатим за капитана. А за Михалыча потом еще раз.
Я говорю:
– И за Серегу.
Они говорят:
– И за Серегу.
Я говорю:
– Потому что его нигде нет.
И выбираюсь из-под стола. В правой руке осколки.
– Говорил тебе, блин, порежешься. Давай их сюда.
– Я сам.
Но мне все равно радостно. Потому что мы снова втроем. А не по отдельности. И вокруг больше не космос. Генкина кухня. Осколки я все собрал.
Генка говорит:
– Чего ты такой довольный?
Я говорю:
– Я улыбаюсь.
Он говорит:
– Я вижу.
Я говорю:
– Наливай.
* * *Мы ездили по Москве и по другим городам уже почти две недели. За полмесяца в Генкином джипе я увидел столько, сколько не видел, наверное, года три. Оказалось, что мир вокруг стал совсем другим, и мне было интересно смотреть на него из окна машины. Тем более что стекло было тонированным. Я бы и раньше не отказался поездить, чтобы не пугать прохожих своим лицом, но особенно как-то не предлагали. До того как врачи окончательно сняли бинты, ходить по улицам еще было нормально, а потом стало уже не так. Особенно когда встречал знакомых. Даже не знаю, кому было неудобней – мне или им. Потому что надо ведь стараться. И как бы не замечать. Поэтому больше сидел дома и в квартирах, где делал ремонт. С хозяевами общался по телефону. А когда они приходили, то им, в общем, было на что смотреть. Почти не прикидывались.
Мир из окна машины выглядел немного приплюснутым, но мне все равно приятно было на него смотреть. Хоть он и убегал постоянно назад и вправо. Потом стал убегать влево. И это тоже было хорошо. Потому что Пашка наконец пересел на мое место. Не знаю, о чем они говорили с Генкой в ту ночь, когда я порезал себе руку под столом, но о чем-то они, видимо, поговорили. И Пашка теперь сидел на переднем сиденье. И они обсуждали свой бизнес. Вернее, Генка его обсуждал. А Пашка иногда кивал головой. Но это и значило, что они обсуждали. Пашка по-другому обсуждать не умел.
А я сидел сзади и рисовал. И Генка почти не ворчал, что ему приходится медленно ехать. И еще иногда стоять. Чтобы я успел нарисовать собаку. Или мента. И ту девушку, на которую мент засмотрелся. Потому что там много было всего. За окном. От этого скоро весь пол в машине был завален бумагой.
– Я тебе говорю – цветными карандашами рисуй, – повторял мне Генка. – Ну не видно, какой у тебя светофор – красный или зеленый.
– Машины же трогаются, – говорил я. – Разве не видишь? Значит – зеленый.
– А может, они останавливаются.
– Сам ты останавливаешься. Поехали, хватит стоять.
И мы ездили. А я рисовал. Рисовать мне нравилось даже больше, чем смотреть в окно. Я хотел, чтобы весь мир остался у меня на бумаге. Когда я снова вернусь домой. Потому что телевизор показывал совсем не то. Я вдруг понял, что все совсем по-другому. И линии, и краски, и даже просто свет. Хотя, конечно, простым карандашом свет нарисовать было трудно. Тут Генка не врал. Но я старался.
Чтобы у меня все осталось, когда мы Серегу найдем.
А Серега не находился. Мы снова ездили по всем вокзалам, но его там не видел никто. Мама в детстве говорила: «Как в воду канул». Когда по вечерам с работы ждала отца. И в окно смотрела. Еще до того, как он совсем от нас ушел. А я говорил: «Какнул», и она смеялась. Но потом опять смотрела в окно. Как я теперь. Только рядом не было ни Генки, ни Пашки.
И еще она говорила, что надо уметь ждать. Надо уметь ждать и верить. Тогда все получится. Но я не знал, что она имеет в виду. Поэтому ждал того, что мне было понятно, – когда кончится четверть, когда будут деньги на велосипед, когда заболеет математичка, а потом – когда директор Александр Степанович вернется со своего Черного моря и мы снова начнем рисовать, но он все никак не возвращался.
Однажды я рассказал ему про то, что мама говорила насчет «ждать и верить». Потому что я лично тогда уже знал, что она впустую верит и ждет. Но он мне сказал, что я дурак.
– И свою иронию ты можешь себе засунуть сам знаешь куда. Все равно, пока жизнь тебя не треснет мордой об стенку, ты в этом деле ничего не поймешь. А может быть, не поймешь даже после того, как треснет. Но если хочешь – могу рассказать.