Дорога неровная - Евгения Изюмова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это чо такое деется? — пронзительно кричала она. — А? Вырастила фулюганку, самовольничат на огороде, а ты, мать ейная, ей потворствуешь?
Павла Федоровна поспешила за сараи, где Шура молча отаптывала очередной вкопанный столбик, а вокруг бесновалась сноха Карякиных, дородная баба, толще Шуры раза в три. Другие «куркули» — Забеловы — не вмешивались, так как «агрессорша» захватывала не их землю. Молчали и «безземельные», наблюдая за действиями Шуры.
— Да я тя палкой сейчас! — завопила старуха Карякина, притрусившая следом за Павлой Федоровной, и замахнулась на Шуру.
— Попробуй только! — заругался подоспевший на шум Смирнов. Голос грамотея-«аблоката» заставил Карякину замолчать и отойти в сторону. А Шура спокойно сказала, прибивая первую перекладину:
— Я отгородила двенадцатую часть, столько в нашем доме квартир, можете проверить, а огород не только вам одним нужен.
— А ведь и правда, бабы, — спохватилась одна из «безземельных». — Шурка-то права, чем хуже мы Забеловых да Карякиных? Айдате делить огород!
И пока на огороде звенели ругань да всхлипывания, пока Забеловы и Карякины хватали за грудки «безземельных», Шура спокойно с помощью своих стариков закончила городьбу: ей-то нечего было кричать — свой участок она уже отделила треугольник земли, вплотную подошедший к проулку до другой улицы.
С той весны огород и часть палисада у глухой стены, отгороженный опять же у Карякиных, стал любимым местом отдыха Павлы Федоровны и Николая Константиновича. В огороде Шура сколотила скамейку, в палисаднике соорудила беседку, чтобы можно было укрыться в жару от солнца: палисадник «смотрел» на юг, и эта беседка стала любимым местом отдыха родителей. Правда, цветы кто-то методично вырывал с корнем, но Павла Федоровна, горюя, все же вновь и вновь высаживала новые семена, пока не надоело вредителю воевать, тем более что и остальные жильцы начали сажать деревья, цветы под своими окнами, вскоре забыв, что ранее каждое растеньице безжалостно уничтожалось «куркулями». Мужики сколотили стол и скамейки под развесистым тополем, посаженным когда Шурой, стучали ежевечерне костяшками домино, посмеиваясь, одобрительно говорили Смирнову:
— Ну и бой-девка у тебя, Константиныч, эк наших баб завела!
Смирнов пыжился от гордости, топорщил усы: он всегда радовался, когда хвалили Шуру. Лишь его тезка, Николай Карякин, туповатый мужик лет сорока, молчал угрюмо: терпеть не мог Дружниковых, потому что те были коммунистами, а Шурка — комсомолка. Однажды, напившись в стельку, даже заорал на весь двор: «Вот если б дали мне автомат, я вас, коммуняк, сам бы расстрелял! Всех начальников бы на дерево вздернул, а вас — первыми!» Почему он так относился к партийным — неясно. Его безграмотная мать была родом из захудалой деревенской семьи, сам он даже школу-семилетку не одолел, вместе с женой работал на лесокомбинате, казалось бы, должен терпимо относиться к советской власти, которая дала ему кров — жили они в двухкомнатной квартире, а Дружниковы имели только комнату. Но в Карякине почему-то угнездилась непонятная лютая ненависть к грамотным людям, а Дружниковы, пожалуй, в их рабочем околотке — самые грамотные и почитаемые люди: Николай Константинович постоянно писал кому-то апелляции, заявления; Павлу Федоровну выбрали в уличный комитет; Шурка часто писала в местную газету. Словом, Карякин и так смотрел на них зверем, а после стихийного «раскулачивания» вообще считал их кровными врагами. Но Николай Константинович не обращал на Карякина внимания, правда, однажды при мужиках-соседях предупредил:
— Тронешь Шурку мою хоть пальцем, я тебя с дерьмом смешаю, мать твою в душу…
Мужики тут же посоветовали Карякину оставить в покое инженера и его девчонку, а то, мол, и по морде можно схлопотать (семью Дружниковых во дворе уважали), потому Карякин с тех пор в дворовой мужской компании сидел молча, сверкая злыми глазами в сторону Смирнова.
И еще один мужик не принимал участия в доминошных сражениях — Гошка Шадрин: доминошники не приглашали его играть — жуликоватый тип.
Шадрины, которых каким-то шальным ветром занесло в Тавду, жили в доме недавно. Жена его, Тайка, располневшая, словно квашня: сколько не упихивай, а все тесто наружу лезет. Так и на Шадрихе было сплошное «дикое мясо». Сидела она день-деньской на нижней ступеньке внешней лестницы, что вела на второй этаж — затишок, солнышко пригревает — и лузгала семечки. А то бродила по квартирам в поисках денег. Но никто ей и рубля не одалживал, ибо Шадрины, как правило, долг добровольно не отдавали, пока рассерженный кредитор не «зажимал» Гошку где-нибудь в темном углу и вытряхивал долг из его карманов, где, как скоро все поняли, денежки все же водились, просто Гошка не давал денег жене.
Шадренок, худющий (в чем только душа держалась?), нечесанный и неумытый мальчишка, одетый всегда в какие-то заношенные неопределенного цвета вещи, постоянно ходил в синяках — вредный и кляузный был, за это ему и попадало от ребят. В игры свои они его тоже не принимали: жульничал или по улишному — хлыздил.
Но самой колоритной личностью в семье, конечно, был сам хозяин, тщедушный, раза в три тоньше своей «половины», заросший лохматой рыжей бородой, на макушке — такая же растрепанная копна совершенно черных волос. Он был вечно раздражен и занят поисками денег и заказов. Гошку нельзя было назвать лентяем. Он весь световой день столярничал в сарае, где устроил себе мастерскую. Но мебель из его рук выходила что называется — топорная, хотя топору, наверное, такое сравнение показалось бы обидным: иной умелец топором такую вязь на наличниках может вывести, что и кружевницу завидки возьмут.
Все на улице знали, что за «мастер» Гошка Шадрин, однако ему все же удавалось находить заказы, причем деньги брал вперед, совсем как электрик из «Двенадцати стульев»: «Утром деньги, вечером — стулья…» Но шадринский клиент обычно ждет-пождет исполнение своего заказа неделю, другую… Лопнет у человека терпение, явится к Шадрину и начнет ему кулаками вдалбливать, что данное слово — дороже золота, и следует его сдерживать. Исцарапанный Шадрин (если заказчица — женщина) или побитый (если — мужчина) неделю усердно трудился, а потом с помощью Коли-Цыгана взваливал на телегу свое некрашеное изделие, от вида которого и собаки шарахались, вез его заказчику. Заказчик, наверное, в обморок хлопался, увидев деревянное чудище, ну, а если нервы у него были крепкие, то возвращался Шадрин домой с новым синяком, однако без своего «рукоделия» — деньги-то уплачены вперед, хошь-не хошь, а вещь брать приходилось.
Подлечится Гошка, сойдут синяки и ссадины, и опять мечется по городу в поисках новых простодушных заказчиков, и было удивительно, как он при такой страхолюдной внешности умудрялся убеждать людей, что он — столяр-краснодеревщик высокой квалификации. А потом история повторялась…
Впрочем, на Сталинской — так по-прежнему тавдинцы звали улицу Лесопильщиков — что ни человек — то история. Тот же Цыбулин Коля-Цыган. Откуда он взялся в Тавде, никто не знал, но что текла в нем шальная цыганская кровь, ни у кого не возникало сомнения. Был он высок, поджар, черен, как головешка, и, само собой, любвеобилен. Работал Коля всю жизнь возчиком в Райпотребсоюзе, всегда коня держал при себе, любил его, наверное, больше женщин, холил так, что рабочая его коняшка выглядела красавицей по сравнению с теми одрами, которые содержались в конюшне, расположенной как раз напротив дома Цыбулиных.
У Цыбулиных была большая семья — куча босоногих черноглазых и кудрявых (в отца) мальчишек и русоголовых девочек, похожих на мать — Екатерину, которая, как помнила ее Шурка, была всегда больной или беременной.
Рано постаревшая, тихая, изможденная Екатерина волокла на себе все домашнее хозяйство — от приготовления обеда до заготовки дров, которые жители улицы заготавливали из бревен, выброшенных в половодье на берег реки. Сам же Цыган, вернувшись с работы, обиходив своего «друга боевого», переодевался, начищал хромовые сапоги — Коля всегда ходил в сапогах — до жаркого блеска и уходил.
Один из цыганят, Ленька, ровесник Шуры, видимо, пошел в отца. Школу он бросил рано, потому что какая-то любопытная бабенка случайно заглянула в окно одной из «звезд» тридцатого барака и увидела секс-урок в самом разгаре: уличные юнцы (и Ленька среди них) проходили по очереди обучение в постели известной на всю улицу пьянчужки. Разоблаченные пацаны от стыда все побросали дневную школу.
Вообще тридцатый барак был известен не только на улице Лесопильщиков. Он был подобен чирью в одном месте у городской милиции. Пьянки, дебоши — это тридцатый барак. Барыги, воры, проститутки, сомнительные личности — это тридцатый барак. И если улица Сталина-Лесопильщиков, особенно тот конец, где жили Дружниковы, была самой что ни есть рабочей окраиной, то тридцатый барак — ее самое настоящее «горьковское дно», и что бы ни случилось в городе — ограбление, убийство — милиция первым делом устраивала «шмон» в «сталинском» тридцатом бараке. И первая «любовь» Гены тоже когда-то жила в тридцатом бараке, конечно, ей до «Соньки-золотой ручки» было далеко, но тавдинскими ворами она руководила успешно, и главному «сыскарю» города Колтошкину пришлось немало потрудиться, чтобы обезвредить воровскую шайку. Слово, данное Павле Федоровне относительно Геннадия, Колтошкин сдержал: его имя в деле шайки так и не всплыло — следователь понимал, что юноша попал в нехорошую компанию случайно. Оказавшись в тюрьме, он никогда не стал бы настоящим гражданином своей страны. Зона ломала характеры молодых беспощадно, и редко кто находил в себе силы, выйдя из тюрьмы, навсегда порвать с преступным прошлым — оно затягивало молодого человека подобно трясине, откуда невозможно вырваться.