Дикие лебеди - Юн Чжан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ожидая в клубе наших драгоценных моряков, я часто сидела на дальней веранде и читала или глядела на кокосовые и пальмовые рощи, темневшие на фоне сапфирово — голубого неба. Едва в клуб забредали моряки, мы бросались к ним со всех ног, одновременно пытаясь изображать чувство собственного достоинства. Когда они предлагали нам какой — нибудь напиток, мы всегда отказывались, что крайне их озадачивало. Нам запрещалось принимать их угощения. Мы вообще ничего не могли там пить: все красивые иностранные банки и бутылки на витрине предназначались исключительно для иностранцев. Мы просто сидели там — четверо — пятеро устрашающе серьезных юношей и девушек. Я и не подозревала, как странно это должно было выглядеть в глазах моряков, как далеко это было от их представлений о портовой жизни.
Когда прибыли первые чернокожие моряки, преподаватели мягко предупредили студенток: «Они не такие развитые и не приучены держать себя в руках, они выражают свои чувства без всякого стеснения: трогают, обнимают, даже целуют». Мы были поражены и возмущены, когда услышали историю о женщине из предыдущей группы. Посреди беседы она завизжала, потому что матрос из Гамбии попытался ее обнять. Она решила, что сейчас ее изнасилуют (среди толпы, китайской толпы!), и так испугалась, что не смогла заставить себя подойти к иностранцу все оставшееся время стажировки.
Студенты — юноши, особенно студенты — партработники, вменили себе в обязанность защищать нас, женщин. Едва с нами заговаривал черный моряк, они переглядывались и спешили к нам на помощь: включались в разговор и вставали между нами и моряками. Вероятно, эти ухищрения остались незамеченными матросами, потому что студенты немедленно начинали говорить о «дружбе между Китаем и народами Азии, Африки и Латинской Америки».
«Китай — развивающаяся страна, — декламировали они строки из нашего учебника, — он всегда будет стоять на стороне угнетенных и эксплуатируемых масс третьего мира в их борьбе против американских империалистов и советских ревизионистов». Черные выглядели растерянно, но растроганно. Иногда они обнимали китайских мужчин, которые в ответ дружески хлопали их по плечу.
Режим на каждом углу объявлял, что Китай — развивающаяся страна, часть третьего мира, в соответствии с «блестящей теорией» Мао. Но подобные формулировки создавали впечатление, будто это не констатация факта, а свидетельство великодушия Китая, который опускает себя до уровня отсталых стран. Не оставалось ни малейшего сомнения, что мы присоединились к третьему миру, чтобы направлять и оберегать его, и международное сообщество числит за нами более почетное место.
Меня раздражало это доморощенное чувство превосходства. Чем мы так гордились? Населением? Размерами страны? В Чжаньцзяне я поняла, что моряки из стран третьего мира, со всеми их яркими часами, камерами и напитками — ничего этого я раньше в глаза не видела — гораздо состоятельнее и неизмеримо свободнее, чем подавляющее большинство китайцев.
Меня страшно интересовали иностранцы; мне хотелось узнать, что же они такое на самом деле. Чем похожи на китайцев и чем от них отличаются? Но мне приходилось скрывать свое любопытство, которое, не говоря уже о его политической опасности, посчитали бы «потерей лица». При Мао, как и во времена Срединного государства, китайцы старались всеми силами «с достоинством» держаться перед иностранцами, что выражалось в надменности и непроницаемости. Выказывать интерес к жизни за пределами страны не было принято, и многие мои однокурсники не задавали никаких вопросов.
Видимо, отчасти из — за моего неудержимого любопытства, отчасти из — за того, что английский у меня был лучше, всем морякам хотелось общаться со мной, хотя я старалась говорить поменьше, чтобы дать возможность попрактиковаться своим товарищам. Некоторые моряки даже отказывались разговаривать с другими студентами. Еще меня очень любил директор Клуба моряков, могучий великан по имени Лун. Это вызывало ярость у Мина и некоторых наших руководителей. Теперь на политсобраниях разбирали, насколько мы соблюдаем «дисциплину в отношениях с иностранцами». Утверждалось, что я вела себя недисциплинированно, потому что глядела «слишком заинтересованно», улыбалась «слишком часто» и рот при этом открывала «слишком широко». Критиковали меня и за жестикуляцию: считалось, что во время разговора с незнакомым мужчиной девушки должны держать руки под столом и не шевелиться.
Значительная часть китайского общества все еще требовала, чтобы женщина вела себя сдержанно, опускала глаза под мужскими взглядами и улыбалась одними губами. Жесты не дозволялись. Нарушение этих канонов воспринималось как «заигрывание». При Мао заигрывать с иностранцами было чудовищным преступлением.
Меня эти инсинуации приводили в бешенство. Свободное воспитание дали мне родители — коммунисты. Они считали, что как раз этим ограничениям, налагаемым на поведение женщин, коммунистическая революция и должна положить конец. Однако теперь угнетение женщин соединилось с политическим нажимом и служило вымещению зависти и мелочных обид.
Однажды пришло пакистанское судно. Из Пекина приехал пакистанский военный атташе. Лун велел всем нам организовать в клубе генеральную уборку и устроил банкет, на котором назначил меня своим переводчиком, что вызвало невероятную зависть у некоторых студентов. Через несколько дней пакистанцы давали прощальный обед на судне, на который пригласили и меня. Военный атташе бывал в Сычуани, для меня специально приготовили сычуаньское блюдо. И Луна, и меня приглашение ужасно обрадовало. Но несмотря на личную просьбу капитана и даже угрозу Луна больше не пускать студентов в клуб, преподаватели сказали, что на борт иностранного судна ступать запрещено. «Кто будет отвечать, если кто — нибудь уплывет на корабле?» — спрашивали они. Мне велели сказать, что в этот вечер я занята. Для меня это означало отказ от единственного шанса увидеть открытое море, побывать на иностранном банкете, по — настоящему побеседовать по — английски и получить хоть какое — то представление о внешнем мире.
Но даже мое повиновение не прекратило толков. Мин спрашивал со значением: «Почему иностранцы так ее любят?», словно в этом было что — то подозрительное. Отчет о моем поведении в поездке гласил, что я вела себя «сомнительно с политической точки зрения».
В этом чудесном порту, наполненном солнечным светом, морским бризом и шелестом кокосовых пальм, нам умудрялись омрачить любую радость. В группе у меня был хороший друг, который попробовал меня ободрить, сравнив мои огорчения со страданиями других. Разумеется, я испытывала лишь мелкие неприятности по сравнению с тем, что довелось пережить жертвам зависти в первые годы «культурной революции». Но мысль о том, что таковы лучшие моменты моей жизни, приводила меня в еще большее отчаяние.
Этот мой друг был сыном коллеги отца. Но и другие студенты из города тоже держались со мной приветливо. Их легко было отличить от студентов крестьянского происхождения, которые составляли большинство студентов — партработников. Студенты из города чувствовали себя в новом портовом мире гораздо увереннее и безопаснее, а потому не испытывали такой тревоги и агрессивности по отношению ко мне. Чжаньцзян стал для студентов — крестьян серьезным культурным шоком, их чувство неполноценности лежало в основе потребности испортить жизнь другим.
Через три недели мне и жалко, и радостно было распрощаться с Чжаньцзяном. На обратном пути в Чэнду мы с друзьями посетили легендарный Гуйлинь, где горы и воды словно сошли с классической китайской картины. Там были иностранные туристы. Мы увидели семейную пару; мужчина нес на руках ребенка. Мы улыбнулись друг другу и сказали «доброе утро» и «до свидания». Как только они скрылись, к нам подошел полицейский в штатском и допросил нас.
Когда я в декабре вернулась в Чэнду, то увидела, что город кипит негодованием против мадам Мао и трех шанхайцев — Чжан Чуньцяо, Яо Вэньюаня и Ван Хунвэня, сплотившихся под знаменем «культурной революции». Они так сблизились, что Мао в июле 1974 года предостерег их от формирования «банды четырех», хотя тогда мы этого не знали. Теперь же Мао, которому исполнился восемьдесят один год, начал оказывать им всяческую поддержку, устав от прагматизма Чжоу Эньлая, а затем Дэн Сяопина, который занимался каждодневной работой правительства с января 1975 года, когда Чжоу госпитализировали из — за рака. Бесконечные и бессмысленные миникампании «банды четырех» истощили народное терпение, и люди начали распространять слухи — практически единственный способ выразить возмущение.
Особенно тяжкие обвинения выдвигались против мадам Мао. Ее часто видели с определенным актером китайской оперы, игроком в настольный теннис и артистом балета, которых она назначила заведовать соответствующими областями, и, поскольку все они были молодыми людьми приятной наружности, люди говорили, что она взяла их себе в «мужские наложницы», — ранее она открыто и непринужденно заявляла, что именно так должны вести себя женщины. Но все понимали, что к широким кругам населения это не относится. На самом деле именно при мадам Мао китайцы оказались наиболее подавленными в сексуальном отношении. За те почти десять лет, что она контролировала искусство и средства массовой информации, из них изгонялись любые упоминания о любви. Когда в Китай приехал вьетнамский армейский ансамбль песни и пляски, счастливчики, которым удалось попасть на концерт, услышали от ведущего, что любовная песня «описывает дружеские чувства между двумя товарищами». Из небольшого количества разрешенных европейских фильмов — в основном албанских и румынских — вырезались все сцены, где мужчины и женщины стояли близко друг к другу, не говоря уже о поцелуях.