Алхимия - Вадим Рабинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не для этого ли этот удивительный проект — букварь Коменского почти сегодня, в 1996 году?
Что же придумал, конструируя новый мир в его человеческих подробностях, мой знакомый демиург Константин Худяков из галереи М’АРС?
Но прежде — еще одна обещанная универсальная парадигма, застившая, подобно смогу, все остальные: Всё есть всё (…ничто). В России это называется постмодернизм.
Мастера бесконечных перечней на библиографических карточках; старьевщики в сфере шурум-бурума с артикулом б/у (что означает бывшее в употреблении, а если культурно, то second hand) на соцартистских полотнах; захлебывающиеся декламаторы всевозможных слэнгов (от канцелярита до фени); пересмешники соцреалистического мезозоя. Все они представили нашим усталым взорам все, что есть, «в этой маленькой шкатулке». Но угодно ли для души?
Эти длинные, как полосатые вёрсты, перечни поначалу развлекали. Но рябило в глазах, а в ушах звенело. Это был вечерний звон, не наводящий дум. Как списки избирателей. Почти всегда лингвистически впопадный Вячеслав Курицын (еще раз о нем — исключительно из симпатии к нему) причисляет к лишенным опоры реестрам великий перечень всего, составленный Иосифом Бродским, — «Большую элегию Джону Донну» (напомню: «Джон Донн уснул, уснуло все вокруг». И далее — «всего [какого пожелаете] словаря». Но все дело в том, что сначала уснул (умер?) Джон Донн (вот она — незамеченная опора!), и лишь потом уснуло всё. Каждое. Но для него. А он со всем этим не попрощался. Не успел перецеловать все вещи мирозданья, прежде чем… Хорошо при «Прощай» не состоялось, как для кое-кого и при «Здравствуй». Мастер — между этими двумя хорошо («И увидел Бог, что это хорошо».) Творение ex nihilo должно кануть в летейские воды. Меж двух небытий. И потому и это хорошо — и в начале, и в конце. В их одновременности: как в первый, как в последний раз. Такая вот драматургия…
Изготовление же всего из всего — совсем другое дело. Нехитрое… Но… «Какое время на дворе, таков Мессия» (Вознесенский). В этом смысле русский постмодернизм конгениален сегодняшней российской жизни, выразительно явленной в постмодернистском слове, ставшем первословом неоэсперанто новых разностратных элит (политической, попсовой, салонно-тусовочной, тинейджерской…) и оправданном тотальным неверием всех в самих себя, в основательность собственного слова. Так сказать, массовая культура для элиты.
В самом деле: лицо не верит, что оно лицо. И в подтверждение требует, чтобы его называли еще и человеческим. Все это вместе — лицо человеческое — должно быть приколочено к гуманисту вообще. И лишь тогда этот самый гуманист, трижды помноженный сам на себя, сделается гуманистом в законе. Такая вот Диафантова арифметика… Слово ищет подпорок в себе подобных, слипаясь в плеоназмы множащихся сложений. Правит бал гуманист с человеческим лицом.
Лишь самовитое слово само-достаточно. Но и — больше самого себя, выходит за собственные пределы, и тоже из-за своей самовитости: оно само вьется, свиваясь в лицо. Слово Поэта, которое все еще лепечет-лопочет на задворках российской говорливости. И говорливость эта проста, как правда (газета). И даже еще проще: «однозначно» — «убежден» — «как бы…» А Слово Поэта на задворках. И то слава богу, что хоть там, а не вовсе нигде.
Но и сольному слову тоже нужна опора в слове же, но столь же авторском. Опора. Она же и отклик. Эхо как голос другого. Себя-другого. Жалейка, бубенец, рожок. Тимпан, но и тульская трехрядка, Лира, но
и… Что там еще? Оркестр всех веков — прошлых, будущих, настоящих. Но теперь и здесь. В здешней яме (оркестровой). Где различимы все партии как сольные. Трио. «Три О»! (имя одной из музыкальных рок-групп). И тогда звезда заговорит со звездою: аукнется-окликнет; присвоит чужой голос, но и отдаст свой… Говорил-горевал — событие слова как со-бытие с самим собою. Самовитие, соитие, развитие. Вбить — привить. Быть? Один только раз, но вить — самому — перед тем, как отбыть навсегда. Тю-вить…
* * *Пост-модерн? А не точнее ли: стоп-модерн? А еще лучше: нон-стоп-модерн, то есть неостанавливающееся обновление новейших, новых, давних, очень давних (любых) — но всегда суверенных — голосов в их трансмутирующихся окликаниях. Меж Землею и Небом.
Философский краеугольный камень преткновения у Христа за пазухой… Здесь-то, может быть, и начинается алхимическая алгебра культуры как разных культур.
Тогда и книга Коменского может состояться вновь — на рубеже столетий — как (вновь повторю) глоссарий логосов и голосов. В чем, собственно, и состоит, на мой взгляд, смысл проекта, который представлен одноименным с букварем Коменского альбомом Константина Худякова.
Что делает Константин Худяков?
Конец двадцатого века странным образом входит в семнадцатый век: изобразительно и литературно. Это делает едва ли не сотня современных русских писателей и русских художников. Отдельно к каждому уроку Коменского. Меняется драматургия каждого листа книги (всего сто пятьдесят раз): «Те же и…» «Те же» с появлением новеньких («…») становятся взаимно иными, но и… остаются теми же. Единое и многое (как у Платона?) корректируют друг друга по взаимному, хотя и настороженному, влечению. Трио Коменского (картинка, текст, словник) — впрочем, не столь уж и единое, хотя и призвано играть эту роль, — в виду многого (многих) самосохранно собирается в одно, вспоминая, что автор-то все-таки один — сам Коменский, хотя и представлен в трех разных своих умениях. Многое многим же и остается, но тоже, взаимно меняясь, сплачивается в общей игре при бескомпромиссном разыгрывании каждым своей игры. Кто есть что Коменского пресуществляется в Что есть кто Новейшего времени, безвидно и безмолвно окликая Кто есть кто Алкуина (VIII век) и Что есть что XIX и XX веков в их естественнонаучном всесилии (cum grano salis, конечно).
Таков выбор. Он — в пользу и во имя всей европейской культуры, всех европейских культур в их единстве, но прежде всего — в их единственностях.
Такова эта удивительно игровая и культурно значимая книжная затея, сделавшая ретроспективу перспективой. Ретро-авангард?..
Так формируется новое (с загадом на будущее) Что есть кто поверх барьеров, возведенных стоп-модернистами для непринужденных «братаний невозможностей» (К. Маркс). И так — далее.
(Между прочим, картинки любовь в учебнике Коменского нет, потому что чему-чему, а этому не научить. Вместо Любви — польза. Зато все, что втянуто в круг технологической мысли великого дидакта, как раз про это… Почти по Гайзенбергу-Бору…)
* * *Вот лишь один урок из этого букваря (правда, в моей аранжировке) — «Полевые и лесные птицы». В противочувствие к букварно-дидактически краткому одноименному уроку Коменского (XX век — XVII веку). Лапидарный Коменский — многословный я. Контраст читатель обнаружит сразу. Так сказать, максимизация минимума, что характерно для состояи-ния дел в наше первобытно-цивилизованное время.
Полевые и лесные птицы Листок на ветру. Божья роса. Птичка…
Строптивец, сыгранный Челентано, любезно попросил ворон не клевать его пшеницу, и те охотно согласились, потому что они ему сестры, как сестры они и ассизскому святому. А сестры они им потому, что язык у них один — птичий. Эсперанто из междометий. Тю-вить…
Жить просто или просто жить?
Все люди — птицы, потому что божии странники. И рыбы тоже, потому что они — птицы воды, как о том догадался Андрей Битов по плавникам-крыльям. И птеродактиль, который ящер и птица сразу.
Пламена над водами. Это святой дух в начале первой (и последней?) рабочей недели Бога.
По небу полуночи летит горбатый конь за лирохвостой птицей. А страус все по земле да по земле. А может быть, этот страус просто так долго разбегается?
Но что бы там ни говорили, летать хотят все. И рожденные ползать тоже, как те третичные гады. Вот и Победоносцев простер над Россией свои совиные крыла, как орнитологически точно подметил этот прискорбный факт Ал. Блок.
И вообще, редкая [сволочь] долетит до середины Днепра.
«Люди, львы, орлы и куропатки…»
Братья Монгольфье, Блерио, Ле Татлин. Летят ковры, взмывают змеи, разбегаются в вышине геометрические многоточия водородных шаров.
«Стая легких времирей…»
Поехали (для Гагарина) означает полетели (для всех).
Вода и Огонь, Земля и Воздух. Во всех четырех стихиях всегда есть место для полета, как в них же для подвига.
«Орленок, орленок! Взмахни опереньем…» Еще не отоснившийся сюр, потому что сразу заживо в ощип. Чудо в перьях. Как Василиск или Аспид.
Одним словом, летела гагара…
По всем расчетам аэродинамики таракан должен летать. Но… не летает, хотя и хочет.
А майский жук, по тем же расчетам, не должен и не хочет. А вот поди ж ты… Это еще что?
Даже дятел — известный долбоеб — и тот птица. И секретарь — тоже птица.