Меченосцы - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возле кресла стоял стол, а на нем распятие, кувшин с водой и каравай черного хлеба с воткнутой в него мизерикордией — страшным ножом, который употребляли рыцари для добивания раненых. Иной пиши, кроме хлеба и воды, Юранд давно не употреблял. Одеждой служила ему толстая власяни^ ца, опоясанная веревкой. Власяницу носил он на голом теле. Так после возвращения из щитненского плена жил некогда могущественный и страшный рыцарь из Спыхова.
Услышав, что вошли люди, он отстранил ногой ручную волчицу, согревавшую его босые ноги, и откинулся назад. В этот-то миг он и показался Главе мертвецом. Наступила минута ожидания; все думали, что он сделает какой-нибудь знак, чтобы кто-нибудь заговорил, но он сидел неподвижно, белый, спокойный, с полуоткрытым ртом, как будто и в самом деле был погружен в вечный сон смерти.
— Глава пришел, — сказала наконец ласковым голосом Ягенка, — хотите вы его выслушать?
Он кивнул головой в знак согласия, и чех в третий раз начал свой рассказ. Он кратко описал битву, происшедшую с немцами под Готтесвердером, рассказал о драке с Арнольдом фон Баденом и о том, как была отбита Дануся, но, не желая прибавлять горечи к хорошей вести и будить в старике новую тревогу, он утаил, что ум Дануси помутился во время долгих дней ужасного плена.
Вместо этого, пылая ненавистью к меченосцам и желая, чтобы Зигфрид был наказан как можно безжалостнее, он нарочно не утаил того, что они нашли ее перепуганной, исхудалой, больной, так что видно было, что с ней обходились жестоко и что если бы она дольше оставалась в этих страшных руках, то увяла бы и угасла, как вянет и гибнет растоптанный ногами цветок. Этому мрачному рассказу сопутствовал не менее мрачный сумрак надвигающейся грозы. Медные громады туч все страшнее клубились над Спыховом.
Юранд слушал рассказ, ни разу не вздрогнув и не пошевелившись, так что присутствующим могло показаться, что он погружен в сон. Но он слышал и понимал все, потому что когда Глава стал говорить о несчастьях Дануси, в его пустых глазных впадинах появились две крупные слезы и потекли по щекам. Из всех земных чувств оставалось у него еще только одно: любовь к своему ребенку.
Потом его синие губы стали шевелиться: он шептал молитву. На дворе раздались первые, еще отдаленные раскаты грома, а молнии стали время от времени освещать окна. Он молился долго, и снова слезы закапали на его седую бороду. Наконец он перестал молиться, и воцарилось долгое молчание; оно длилось слишком долго и наконец стало тяготить присутствующих: они не знали, что им делать.
Наконец старик Толима, правая рука Юранда, товарищ его во всех боях и главный страж Спыхова, сказал:
— Перед вами, господин, стоит этот чернокнижник, этот вампир-меченосец, который мучил вас и вашу дочь, дайте знак, что мне с ним сделать и как его покарать?
При этих словах по лицу Юранда пробежали внезапные светлые лучи, и он кивнул головой, чтобы пленника подвели к нему.
Двое слуг мгновенно схватили Зигфрида за плечи и подвели к старцу, а тот протянул руку, провел сначала ладонью по лицу Зигфрида, словно хотел припомнить или в последний раз запечатлеть в памяти его черты; потом он опустил руку на грудь меченосца, нащупал скрещенные на груди руки, коснулся веревок и, снова закрыв глаза, закинул голову назад.
Присутствующие думали, что он размышляет. Но что бы ни делал он в эту минуту — это длилось недолго, вскоре он очнулся и протянул руку в сторону хлеба, в котором торчала золотая мизерикордия.
Тогда Ягенка, чех и даже старик Толима затаили в груди дыхание. Кара была сто раз заслужена, месть была справедлива, но при мысли о том, что этот полуживой старик будет на ощупь резать связанного пленника, сердца у них дрогнули.
Но Юранд, взяв нож за лезвие, протянул указательный палец к концу острия, чтобы знать, к чему прикасается, и стал резать веревки на плечах меченосца.
Всех охватило удивление: они поняли желание Юранда, и не хотели верить глазам своим. Это было для них уж слишком. Первым стал шептать что-то Глава, за ним Толима, потом слуги. Только ксендз Калеб дрожащим от непреодолимых слез голосом спросил:
— Брат Юранд, что вы хотите делать? Уж не хотите ли даровать пленнику свободу?
— Да, — отвечал Юранд кивком головы.
— Вы хотите, чтоб он ушел без мести и кары?
— Да.
Ропот гнева и возмущения усилился еще больше, но ксендз Калеб, не желая, чтобы пропал даром столь неслыханный подвиг милосердия, обернулся к ропщущим и воскликнул:
— Кто смеет противиться святым? На колени! И, став на колени сам, он стал читать молитву:
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое…
И он прочел "Отче наш" до конца. При словах"…и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим" глаза его невольно обратились к Юранду, лицо которого действительно светилось каким-то неземным светом.
И зрелище это, в соединении со словами молитвы, тронуло сердца всех присутствующих; даже старик Толима, с душой, зачерствевшей в непрестанных боях, перекрестился, обнял колени Юранда и сказал:
— Господин, если воля ваша должна исполниться, то надо проводить пленника до границы.
— Да, — кивнул головой Юранд.
Молнии все чаще освещали окна: гроза приближалась.
IV
Два ездока среди вихря и проливного дождя спешили к спыховской границе: Зигфрид и Толима. Последний сопровождал немца из опасения, как бы дорогой не убили его крестьяне или спыховская челядь, пылавшая против него страшной ненавистью и жаждой мести. Зигфрид ехал безоружный, но и не связанный. Гроза, гонимая ветром, была уже над ними. Порой, когда раздавался внезапный удар грома, лошади приседали на задние ноги. Они ехали в глубоком молчании, по дну узкого оврага, иногда так близко друг к другу, что стремя касалось стремени. Толима, привыкший за многие годы сторожить пленников, и теперь время от времени внимательно поглядывал на Зигфрида, точно заботился, чтобы тот не убежал; и каждый раз по телу его невольно пробегала дрожь, потому что ему казалось, что глаза меченосца светятся во мраке, как глаза злого духа или упыря. Ему даже приходило в голову перекрестить меченосца, но при мысли, что тот, осененный крестом, может завыть нечеловеческим голосом и, приняв ужасный образ, защелкать зубами, Толиму охватывал еще больший страх. Старый вояка, умевший один налетать на целую толпу немцев, как ястреб на стаю куропаток, боялся нечистой силы и не хотел иметь с нею дело. Ему хотелось бы просто указать немцу дальнейший путь и вернуться назад, да стыдно было перед самим собой, и он проводил Зигфрида до самой границы.
Там, когда они добрались до опушки спыховского леса, дождь прекратился, и тучи засветились каким-то странным желтым светом. Стало светлее, и глаза Зигфрида потеряли свой необычный блеск. Но тогда напало на Толиму другое искушение. "Велели мне, — говорил он себе, — проводить этого бешеного пса до границы. Вот я его и проводил. Но неужели же ему суждено уехать без мести и кары, этому мучителю моего господина и его дочери? Не было ли бы хорошим и угодным Господу поступком убить его? А что, если я его вызову? Правда, у него нет оружия, но ведь всего в одной миле отсюда, в Варцимовском поместье, дадут ему какой-нибудь меч — и я смогу с ним драться. Бог даст — повалю его, а потом дорежу, как полагается, а голову зарою в навоз". Так говорил себе Толима и уже, с аппетитом поглядывая на немца, стал шевелить ноздрями, точно слышал запах свежей крови. И ему приходилось выдерживать тяжелую борьбу с этим желанием, приходилось осилить самого себя; наконец, подумав, что Юранд не только до границы даровал пленнику жизнь и свободу и что в противном случае святой поступок господина пропал бы даром и уменьшилась бы за него награда Юранду на небесах, он наконец овладел собой, остановил коня и сказал:
— Вот наша граница. Тут недалеко и до вашей. Поезжай же, и если совесть тебя не замучит и гром Божий не поразит, то от людей тебе не грозит ничто.
И, сказав это, он поворотил коня, а Зигфрид поехал вперед, с каким-то дико окаменевшим лицом, не произнеся ни слова и как будто не слыша, что кто-то говорил с ним.
И он ехал дальше, уже по более широкой дороге, как бы погруженный в сон.
Краток был перерыв в грозе, и недолго длилось прояснение погоды. Снова стемнело так, что, казалось, спустился вечерний мрак, и тучи спустились низко, почти касаясь леса. Сверху спускался зловещий сумрак и как бы нетерпеливое шипение и ворчание громов, которые сдерживал еще ангел бури. Но молнии уже поминутно ослепительным блеском освещали грозовое небо и испуганную землю, и тогда видна была широкая дорога, идущая между двух черных стен леса, а на ней одинокого всадника. Зигфрид ехал наполовину без памяти, терзаемый лихорадкой. Отчаяние, грызущее его душу со времени смерти Ротгера, злодеяния, совершенные ради мести, угрызения совести, страшные видения — все это уже давно до такой степени помутило разум его, что он с величайшими усилиями боролся против безумия, а минутами даже ему уступал. Но трудный путь под железной рукой чеха, ночь, проведенная в спыховском подземелье, неуверенность в своей судьбе и, наконец, этот неслыханный, почти нечеловеческий подвиг милосердия и сострадания, поразивший его, — все это издергало Зигфрида окончательно. Иногда мысли его застывали, и он окончательно терял представление о том, что с ним происходит, но потом снова лихорадка будила его и в то же время пробуждала в нем какое-то глухое ощущение горя, отчаяния, гибели, ощущение того, что все уже минуло, погасло, кончилось, что наступил какой-то предел, что вокруг него ночь, пустота и какая-то страшная бездна, наполненная ужасом, и к этой бездне он все-таки должен идти.