Том 1. Русская литература - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больной художник, при известных условиях и в известных границах, может оказаться бесценным и совершенно незаменимым художественным аппаратом. Надо только всегда помнить, что его необычайная оригинальность, давая свои благотворные результаты, пополняя культурную сокровищницу общества, в то же время, конечно, приводит к односторонностям и нуждается более, чем творчество так называемого здорового художника, в критической работе общества над его даром. Но невольно возникает вопрос: как же сочетать этот, по-видимому, верный индивидуалистический подход с подходом социальным? В самом деле, с нашей точки зрения каждый художник является выразителем определенного класса или, что бывает чаще, определенной группы общества в данном веке, в данной конкретной обстановке.
Одним из интереснейших вопросов является как раз вопрос об этих неожиданных совпадениях социального и, так сказать, индивидуально-психиатрического подхода к писателю. Например, болезнь Гоголя есть, несомненно, болезнь, которая, вероятно, может во всех деталях быть выраженной терминами психиатрическими, именно как истерическая болезнь. Но в то же время эта истерическая болезнь есть очень важный кусок истории литературы, история же литературы есть, в свою очередь, кусок закономерно развивающейся истории общественности. Как объяснить такое совпадение? Вспомните Успенского. Не ясно ли, что болезнь Успенского совершенно логически вытекает из всего положения Успенского в русском обществе, что его крушение с кошмарными представлениями «Глеба» и «Ивановича», можно сказать, художественно заряжает собою все мучительные искания его на путях разлагающегося народничества. Разрешение этого вопроса, столь важного для понимания социальной роли Андреева, вовсе, однако, не настолько трудно. Дело в том, что общественность, то есть требования определенной эпохи подыскивают себе в мире индивидуальности наиболее подходящий аппарат для своего выражения.
Биологическая статистика, если бы она была достаточно развита, наверно, доказала бы, что каждое столетие, даже каждое десятилетие обладает приблизительно одинаковым количеством психофизических типов, в том числе и крупнокалиберных, но в одни эпохи выдвигаются одни типы, в другие — другие. При этом создается кажущееся совпадение устройства биологической ткани и социальной.
Каждая социальная эпоха имеет свои задания, но эти задания одним психофизическим типам говорят очень много, находят в них соответственные струны и заставляют их трепетать, других же оставляют совершенно глухими. Но так как эти оставшиеся глухими совсем не выступают на передний план и не запечатлевают ничем своего существования, то можно подумать, что в эти эпохи как раз родились те люди, которые ей соответствовали. Но этого мало. Происходит двойной отбор. Не только фактически призываются к социальной жизни лишь те, которые могут разрешать задания данной эпохи, но и среди них — лишь те, которые эти задания разрешают внятно для своей эпохи. Переведя это на язык классовой структуры общества, мы можем сказать так: каждый класс ищет в себе, а иногда и в других группах людей, способных разрешить задания этого класса в данную эпоху. Мы уже сказали, что больные писатели представляют собою очень своеобразный и часто незаменимый аппарат социального самосознания, поэтому известные классы могут (конечно, не сознательным распоряжением классового штаба, а эволюцией, то есть путем несознательного или, в лучшем случае, полусознательного процесса) выдвинуть именно больного писателя как своего глашатая.
Не отрицая возможности более или менее целесообразного «глашатайства» — от того или другого здорового класса — больного писателя, надо, однако, сразу сказать, что такие случаи, несомненно, чаще будут встречаться у класса больного или у больной социальной группы. Задания больной социальной группы обыкновенно являются искалеченными в самом корне. Переработка их, несомненно, уклоняется от той переработки, которая явилась бы подходящей для социально здоровой среды, и способы выражения так же искривляются в соответствии со странностями той аудитории, на которую художественные произведения рассчитаны.
Л. Андреев, несомненно, является выразителем группы интеллигентного мещанства. Это установлено В. Воровским;2 об этом говорит в своей статье, помещенной в этой книге, и Н. Н. Фатов. Ближе подходя к определению, что такое интеллигентное мещанство, надо сказать, что мы имеем в виду при этом, с одной стороны, типичное мещанство (мелких торговцев, ремесленников, служащих и т. д.), являющееся в ту эпоху прослойкой, которая уже интересуется идеологическими ценностями, с другой стороны, мы можем иметь здесь в виду типичную интеллигенцию, то есть лиц свободных профессий и т. п., но живущих не в типично богемской или не в типично ученой среде, а в среде, мало отличной от мещанского быта.
Это очень большая прослойка интеллигенции. Вниз от нее идут просто мещане, просто всякий мелкий индивидуалистический люд, который никак не проявляет еще своей жизни и существует в России более как «класс для других», чем как «класс для себя», выражаясь терминами Маркса. Выше идет интеллигенция в собственном смысле слова, то есть такая, которая сама работает в области идеологии и живет, главным образом, идеологическими явлениями.
Больна ли эта среда в России? Всеконечно, больна. Более или менее удовлетворенное бывание может влачить российский мещанин только при условии полной бессознательности. Посмотрите, с каким изумительным мастерством рисуют Левитов и Успенский проявление совести, пробуждение сознания у этих мелких людей3. Оно всегда бесконечно мучительно, оно всегда создает провалы, подчас гибель для данной индивидуальности. Оно толкает на горькое пьянство, на босячество, ибо почти все босяки Горького являются выходцами из этой же среды. Тут в подлинном смысле слова «умножаяй познание скорбь умножает».
В самом деле, осознать свое положение для этого мелкого обывателя — значит осознать свою оброшенность, свою униженность. Ведь это же действительно униженные и оскорбленные всем общественным укладом. Но если подойти и с другой стороны и представить себе интеллигента, живущего всякими философскими, социальными, художественными интересами, но коготок которого крепко увяз в безобразных условиях религиозной, семейной, общественной жизни индивидуалистического мещанства, то совершенно ясно будет, как такой интеллигент будет рваться вон из этой среды и в какой мере, если он даже вырвется из нее, останутся в его душе услады воспоминаний, горы наблюдений, которые не только побудят его вновь и вновь обращать свой скорбный взор на покинутый им дом младенчества (сравни то же явление у Успенского), но, кроме того, он будет вносить, иногда бессознательно для себя, весь этот сор, осевший на его крыльях, в разрешение всех своих проблем, хотя бы они казались всечеловеческими и мировыми.
К этому надо прибавить, что Леонид Андреев жил в чрезвычайно невыгодную эпоху.
Если все проснувшиеся к сознанию разночинцы в эпоху расцвета интеллигенции, в 60-70-е годы были, в конце концов, страдающими типами, то ведь и тогда они делились на два лагеря — на стан «погибающих за великое дело любви», которые, в сущности, чувствовали себя довольно спокойно, ибо были в огне прямой борьбы против самодержавия, и стан разночинцев-интеллигентов, более или менее сочувствующих этому движению, но в общем погрязших в своих личных делах, — тех, кого Г. Успенский, с обычной своей желчной меткостью, назвал неплательщиками. А ведь люди, подобные Некрасову и Г. Успенскому, страдальчески ставили сами себе вопрос, кто такие они, в сущности: признанные ли собратья погибающих за дело любви или неплательщики, замаскированные своеобразием своего положения литераторов.
Когда стан погибающих превратился в погибший стан, когда он был разбит, естественно, должно было повториться в несколько другом порядке явление, уже имевшее один раз место в истории России. Вспомните — Александр I, рост общественного недовольства, громовой удар декабря и николаевщина. В параллель к этому — Александр II, рост революционного движения, громовой удар марта4 и Александр III. Как тогда, так и теперь интеллигенция потеряла связующие центры, распылилась. Не только прониклась она отчаянием, не только социальные инстинкты ее стали вырождаться, но прежде всего в ней возобладали законы распыленного, почти газообразного состояния. Индивидуальные молекулы оказались высвобожденными от нормальных связей, и каждая из них стала самоопределяться.
В то же время, однако, в эту интеллигентскую индивидуалистическую туманность вдвинулись, более плотно, чем прежде, два новые социальные тела — капитал и пролетариат. Часть интеллигентских индивидуальностей осела на капиталистическом полюсе, стала сдавать ему свои позиции.