Дневник (1901-1929) - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заговорили о Зинаиде Н, жене Некрасова. «Она была из веселого дома, с Офицерской ул. Я и дом этот помню, там была мастерская слесаря, а над мастерской висел ключ — вместо вывески — и вот у жены слесаря было 3 или 4 «воспитанницы», к к-рым приезжали гости — иногда девицы ездили к гостям. Их гостиная так и называлась «Под ключом». Когда закутят мужчины — «едем под ключ». Зина была из-под Ключа... Она меня очень обидела: говорила мне — я дам вам денег, вот чуть только получу за «Последние Песни» (Некрасов ей предоставил доход с этой книжки) — но, конечно, не дала, обманула. Одевалась она безвкусно — и сама была похожа на лошадь. Лицо лошадиное. Была она пошлая мещанка — лживая, завистливая. Когда умер у меня муж, она скрыла от Некрасова, боясь, чтобы он не дал мне на похороны. У нее была два дня в Павловске (на похоронах?) Анна Алексеевна, но Зиночка скрыла и это, как бы Некрасов не разжалобился и не помог мне. Авдотья Яковлевна от Некрасова ничего не получила — только то, что давали «Отечественные Записки». Но «От. З.» через 4 года закрылись, и Краевский стал давать ей 40 рублей в месяц. Она вышла за Аполлона Филипповича. Это был веселый человек».
На днях на Литейном наткнулся на такую рекламу сапожника — неподалеку от меня за углом:
Стой!
Читай! Запоминай!
Дождь кропил, тоскливо было,
Лужи, грязь, туман притом.
А по улице уныло
Кто-то плелся под зонтом.
И по лужам вдаль шагая,
По галошам хлоп да хлоп,
Непогоду проклиная
И с досады морща лоб.
Ноги мокли, ноги ныли,
Заливала их вода,
В тех ГАЛОШАХ дырки были,
Попадала грязь туда.
Эй, граждане, не сердитесь,
Воду нечего винить,
Лучше вы ко мне явитесь,
Чтоб галоши починить.
Быстро сделаю заплату,
Каблуки, подошвы, зад,
Дешево возьму зарплату,
Будет каждый очень рад!
Основываю детский отдел при «Кубуче». Был по этому случаю у Житкова в воскресенье 1-го марта. Житков в прошлом году еще люто нуждался и жил на иждивении у «Мишки» Кобецкого, приходя ко мне пешком обедать с Вас. О-ва. Теперь, в один год, он сделал такую головокружительную карьеру, что мог угощать обедом меня. Произошло это с моей легкой руки. Он ходил, ходил по учреждениям, искал везде работы — и так прекрасно рассказывал о своих мытарствах, что всякий невольно говорил ему: отчего вы этого не напишете? Сказал и я. Он внял. Стал писать о морской жизни,— я свел его с Маршаком,— и дело двинулось. Он человек бывалый, видал множество всяких вещей, очень чуток к интонациям простонародной речи, ненавидит всякую фальшь и банальщину, работоспособен, все это хорошие качества. Но характера — не создает, п. ч. к людям у него меньше любопытства, чем к вещам. Все же (покуда) он, как человек, гораздо выше, чем его произведения. Он молчаливый, не хвастун, гордый, сильная воля. Такие люди очень импонируют. Женщины влюбляются в него и посейчас, хотя — он лыс, низкоросл, похож на капитана Копейкина. Теперь его женою состоит благоговеющая перед ним караимка, женщина-врач, очень милая и простодушная. Она угостила меня сытнейшим обедом. Он прочитал мне все свои произведения — и «Слонов», и о подводном колоколе, и о «Кенгуре». Это свежо, хорошо, но не гениально. Служанки у них еще нет, мебель сборная, чужая: «начинающий литератор 43-х лет». Характер у Житкова исправился: нет этих залежей хандры, насупленной обидчивости — котор. были у него в юности.
3 марта. Видел вчера (2-го в понед.) Любовь Дмитр. Блок. Или она прибедняется, или ей, действительно, очень худо. Потертая шубенка, не вставленный зуб, стоит у дверей в Кубуче — среди страшной толчеи, предлагает свои переводы с французского. Вдова одного из знаменитейших русск. поэтов, «Прекрасная Дама», дочь Менделеева!
Я попытаюсь устроить ей кое-какой заработок, но думаю, что она переводчица плохая.
Был в воскресение у Собинова. Он такой же — говорун, остряк, «полон сам собой»,— но мил необычайно. Убранство безвкусное, немного в духе Самокиш-Судковской: лучшее украшение портрет Нины Ивановны — работы Сорина. О, как дрябло, условно. Я выругал — и доставил ему неприятность. Начал писать «Телефон». Не увлекает.
22/III. Пришло в голову написать статью о пользе фантастических сказок, столь гонимых теперь. Вот такую. Беременная баба узнала, что на таком-то месяце ее будущий младенец обзавелся почему-то жабрами.— О, горе! не желаю рожать щуку! — Потом еще немного — у ее младенца вырос хвост: — О горе! не желаю рожать собаку! — Успокойся, баба, ты родишь не щуку, не собаку, но человека. Чтобы стать человеком, утробному младенцу необходимо побыть вчерне и собакой и щукой. Таковы были все — и Лев Толстой, и Эдисон, и Карл Маркс. Много черновых образов сменяет природа для того, чтобы сделать нас людьми. В три года становимся фантастами, в четыре воинами и т. д. Этого не нужно бояться. Это те же собачьи хвосты. Черновики. Времянки. Самый трезвый народ — англичане дали величайших фантастов. Пусть звери для 4-х летних младенцев говорят — ибо все равно для младенцев все предметы говорят.
Очень туго пишется «Самоварный бунт». Сижу по пять часов, вымучиваю две строки. Жаль, что я не сделался детским поэтом смолоду: тогда рифмы так и перли из меня. Дней пять назад были у меня из Москвы устроители детского балета на тему моего «Мойдодыра». Они рассказывают, что на первом представлении к ним явились комсомольцы и запротестовали против строк:
А нечистым трубочистам —
Стыд и срам,
так как трубочисты — почетное звание рабочих, и их оскорблять нельзя. Теперь с эстрады читают:
А нечистым, всем нечистым,
т. е. чертям.
С Мурой чуть я выхожу на улицу, сейчас начинает идти снежок. Она уверена, что я это так нарочно устраиваю. Прячется в шкаф. Надоело кропать стишки. Сегодня читаю о Горьком в Госиздате. Устраиваю там культурно-просветительный клуб. В прошлое воскресение читал Щеголев, сегодня я, в следующее Толстой, потом Замятин, потом Тынянов, потом Эйхенбаум.
26 марта. Завтра моя мама уезжает обратно в Одессу. Слышу, как она кашляет — и старается никого не будить кашлем. Умная, молчаливая, замкнутая, наблюдательная, работящая. Она незаметно несла в доме очень много работы: читала Мурочке, стирала белье, убирала посуду, редко сидела без дела. Глазам ее лучше. <...> Коля вернулся из Москвы. Привез мне от Магарама 75 рублей. Жил он с Мариной у Арнштама под роялью, причем, кажется, на рояли спал Арнштам со своею женою. Видал Мейерхольда. Рассказывает, что поэт Пастернак очень бедствует. «Танталэна» распродана. Клячко тайно допечатал еще две тысячи и тоже продал. Отчего он не едет, Клячко? Я весь месяц сижу над «Самоварным бунтом» — и ни тпру, ни ну! Застопорилось. Ужасно гадкая работа: целый день за письменным столом — и ни строки. Я даже к доктору вчера ходил. К профессору Ловецкому — очень большой прием. Нашел у меня желудок и нервы и торжественно говорил М. Б-не всякие вздоры, за что и получил 10 рублей. Коля уже начал писать новый роман «Приключения профессора Зворыки». Первая глава темпераментна, но тоже чрезвычайно наивна. Посмотрим, что будет дальше. Театральной Москвой он очень недоволен — о «Блохе» Замятина отзывается с полным презрением и постановку считает ужасно вульгарной. Надо хлопотать, чтобы ему разрешили 2-ое изд. «Танталэны». <...> Получил от Собинова портреты Светланы, на портретах она не так прелестна, как в натуре, нет ее глубокой серьезности. Был у меня Пяст, жалкий, без работы, обреченный и впредь на безвыходную нужду, с проблесками улыбки и милой беспечности. Встретил на Аничковом Мосту жену Тихонова — на ярком солнце ее раскраска производила впечатление печальное. Она шла от Мессинга. Хотела взять Тихонова на поруки. Отказали. Должно быть, дело оч. серьезное. Он болен. В тюремной палате уход за ним очень хороший. Звонила ко мне вдова Блока — в ее голосе слышится отчаяние. Она нуждается катастрофически. Что я могу? Чем помогу? Пойду завтра в Союз Писателей, позвоню к Гэнту.