Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти ст<роки> я давно уже (в журнале?) слышу как личное оскорбление, отречение. И ты та́к <тяжко?> можешь меня оскорбить и от меня отречься. Дальше только ведь всё небо <вариант: Разве что еще от всего неба>, на котором ведь тоже «нечего делать» (а? тебе дело в делах).
Борис, рифмы оставь: твоя (с другой) жизнь <вариант: с другой ты можешь>, – перечисли и включи всё, не хочу ни реестра, ни лирики – но рифмовать (дело ТОЛЬКО в слове) себя ты ни с кем кроме меня не можешь – смешно – третейский суд из трех дураков и то рассмеется за очевидностью.
(Только в слове, во всем его, слова, и данного слова – для тебя охвате. Всегда хочу – ясности.)
Пиши стихи кому хочешь, люби, Борис, кого хочешь.
Если <оборвано>
Ты мой единственный единоличный образ (срифмованность тебя и меня) обращаешь в ходячую монету, обращая его к другой. Теперь скоро все так будут говорить. <Над строкой: Мы с вами срифмованы.> А я, тогда, отрекусь. Не вынуждай у меня этого жестокого вопля: (как раньше говорили: Ты мне не пара)
– Ты мне не рифма!
Ибо если я тебе не рифма, то естест<венным>, роков<ым> обр<азом> ты мне не рифма, м.б. лучше, м.б. вернее и цельнее. Тогда уж я свою органическую рифму на этом свете искать откажусь. А на том – всё рифмует <вариант: рифмуем>!
Этого ты не смел сказать, не смел отказаться, на это не смел посягнуть.
* * *(Аля: «Мама, это Ва́м, наверное…»)
А ВДРУГ – МНЕ?
Тогда, Борис, сияю во всё лицо.
Продолжение
<кон. мая 1933 г.>
<Запись перед наброском:>
(Начало в желтой записной книжечке)
– Зачем с Высокой Болезни снял посвящение? Где мой акростих?
* * *Здесь верстовое тирэ, Борис. Я это должна была сказать а ты это сейчас должен забыть, чтобы спокойно, с радостью читать меня дальше.
Последнее живое свидетельство о тебе: один из советских писателей, видевший тебя где-то на трамвае с борщом. Я закрыла (мысленно), внешне же опустила глаза и увидела твои над красным морем свеклы, загнанным в судок. (М.б. всё – вранье? Писатели, как знаешь, врут: прозаики. Мы же – свято даже peinlich [167] <вариант: даже klein-lich[168]> правдивы.)
Больше о тебе ничего не знаю.
(Какие жестокие стихи Жене «заведи разговор по-альпийски», это мне, до зубов вооруженному, можно так говорить, а не брошенной женщине, у которой ничего нет, кроме слёз. Изуверски-мужские стихи. Так журавль угощает лисицу или лисица журавля, ты попеременно оба со своими блюдами озер и мозговыми ущельями гор…)
Не знаю, как Женя, я́ в этих стихах действительно – впервые – увидела тебя «по-другому». Это себе (или мне из всех одной – мне) можно говорить такое: взлети над своей бедой – и пой. А если человек не умеет петь? Если эта беда (гора, все Альпы – весь твой тот Кавказ) на нем??
Но м.б. всё это уже древняя история. Пусть. Не забудь, что в стихах всё – вечно, в состоянии вечной жизни, т. е. действенности. Непрерывности действия свершающегося. На то и стихи.
Но – дальше <вариант: минуем>.
* * *О себе вкратце. Очень мало пишу стихов, очень много прозы, русской и французской. Могла бы быть первым поэтом Франции – у них только Valéry, а тот – нищий, но… всё это окажется после моей смерти, я как всегда вне круга, одна, в семье, с случайными людьми, не могущими знать цены тому, что я делаю (NB! Я не про семью говорю). С – в лучшем случае – «любителями». Мне нужен – знаток. Не могу я, Борис, после 20 лет деятельности ходить по редакциям, предлагая рукопись. Я этого и в 16 лет не делала. И еще менее могу, еще более не могу объяснять в прозе, кто я: известная (??) русская писательница и т. д.
Вот и сижу как филин над своими филинятами. А они – растут.
О своих, вкратце: С. целиком живет – чем знаешь, и мне предстоит беда, пока что прячу голову под крыло быта, намеренно отвожу глаза от неминуемого, ибо я – нет, и главное – из-за Мура. Аля (19 лет) чудно, изумительно рисует и работает гравюру и литографию. Но сбыта, как у моих французских вещей – тоже нет, ибо видят только «знакомые» – и хвалят, конечно.
Мур (1-го февраля, в полдень, исполнилось 8 лет). С виду, да и разумом, да и неразумом – 13, обскакав всё: и рост, и ум, и глупость (у каждого возраста – своя, у меня, никогда не имевшей возраста, всегда была только своя собственная, однородная <пропуск одного слова>) – ровно на пятилетие. Не лирик. Активист. Вся моя страстность, перенесенная в действие. Рву из рук газеты. Мне верит, но любит и делает – свое. Таким, впрочем, был с рождения. Мне он бесконечно – темпом – нравится. Вообще дом разделен на С. + Аля, Мур + я. Внешне – живая я, только красивее, вернее уместнее, ибо – мальчик. Очень красив, но красота еще заслонена своеобразием – образием.
Очень труден – страстностью. Невоздержанность (словесная) моя. Чуть что: «Вы – гадина, гадиной родились, гадиной и остались». И я, ничуть не сердясь: – Всё что угодно, только не гадина, п.ч. гадина, змея: жирная, а я, Мур, худая и ходячая, ноговая.
Он: – Сноговая. И через минуту, щекой к руке: – Я очень извиняюсь, что я Вас назвал гадиной, Вы, конечно, не гадина, – совсем не похожи – это мой рот сам сказал. Но почему Вы мне не позволяете прилизывать бакер-стритом? (Помешан на рекламе и, главное, на «современных» мужских прическах: все волосы назад и прилизаны так, что (моим) вискам больно, – ходят без шляпы, ибо сплошное жирное сало.) Кстати, умоляет меня красить волосы.
Я, Борис, сильно поседела, чем очень смущаю моих (на 20 лет старших) «современниц», сплошь – черных, рыжих, русых, без ни одной седой ниточки.
Каждым моим седым волосом указываю на их возраст.
– А ведь любят серых кошек. И волки красивые. И серебро.
* * *Фраза о стихах.
Письмо 192
12 февраля 1934 г.
Пастернак – Цветаевой
Марина, спасибо. Страшно большая радость. Закрытые письма заводят страшно далеко. Пишу и конца не вижу. Ты права во всех своих недоуменьях, и я радуюсь им. На днях отправлю тебе закрытое. Открытку пишу себе в успокоенье: жить не дает мысль, что ответ тебе еще не в пути. За эти годы жизнь моя хотя и облегчилась душевно и я не знаю нужды, но до совершенной непосильности расширился круг забот, непосредственно на мне лежащих. Близких людей и судеб стало так много, что просто не знаю, как будет дальше. Итак, о главном. Целый год пробовал писать прозу, и ничего, кроме фабулы, оставшейся временно в голове, не получилось. Это меня не пугает. Судьба попытки мне ясна, эта неудача меня политически воспитала. Говорю о неудаче внутренней и субъективной, п.ч. никому ничего не показывал. Большую роль в жизни последних 3-х лет играла Грузия. У меня там много друзей. У них два-три отличных поэта и – в потенции – вообще замечательная поэзия. Перевожу их по подстрочникам, книгу назову «Книгой переложений». Был при смерти Нейгауз, год пролежал в больнице (полиневрит), теперь дома, но долго не сможет играть, если и сможет когда-нибудь. Всю зиму болели дети: корью, скарлатиной, вет<ряной> оспой и пр. Работаю урывками. Привет всем твоим!!
Письмо 193
13 февраля 1934 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина, прости, я знаю, как неприятно получать открытки, точно они еще менее письма, нежели полное их отсутствие (молчанье). Но честное слово, я не вру и не конспирирую, говоря, что закрытые неведомо куда заводят. Я начал тебе два письма, и они разрастаются в трактаты. Их не будет, п.ч. это та мера многословья, которая равносильна взаимному мучительству. Пиши и ты мне открытки, чтобы не было неравенства. Кругом все больны, и мне месяц-другой придется страшно гнать работу, чтобы оправдать себя и моих многочисленных своих <все три слова обведены рамкой>. Но потом м.б. станет немного легче и я буду тебе больше писать. Главное, что мы снова в совместном разговоре, мне просто не верится! На похоронах Б<елого> было меньше народу, чем того ждали П<ильняк> и я. Мы были в пох<оронной> комиссии, и я все это переживал с кровной деловитостью старух в семьях, где покойник (кто был, кого не было, сколько было цветов и пр. и пр.). В заметке моего только две-три деловых вставки, и то не в моих выраженьях. И мне и П<ильняку> не до содержанья было: надо было задать тон всей последующей музыке, т. е. судьбе вдовы, произведений, самих даже похорон и пр. Подбор имен был не только не мой, но мне наперекор. Пруст у меня в родном мне ряду между Толстым и Рильке. Белый в ярком, но мне далеком. Будь здорова.