Волк среди волков - Ханс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только бы никто не проболтался, не то разговору не оберешься.
— Да кому же болтать, Гаазе? Пастор будет держать язык за зубами. Он скомпрометирован. И мы оба тоже болтать не станем. А до старухи ничего не дошло, она небось думает, бог над ней смилостивился, да если она и будет болтать, никто не поймет. А если кто и поймет, пусть попробует сказать, что тайный коммерции советник Хорст-Гейнц фон Тешов мошенничает. Доллары-то мы сдадим, это решено, Гаазе, так ведь?
— Обязательно, господин тайный советник, как только попаду во Франкфурт, — заявил староста.
На том они и расстались, староста был не очень доволен, он охотнее обстряпал бы дельце с долларами сам, но он знал, что чем жирнее свинья, тем громче требует она корму.
Зато тайный советник был вполне доволен, он не только узнал то, что хотел, но к тому же еще сделал выгодное дело. Как бы ни был богат человек, ему все мало. А Книбуш был очень удивлен тем, что его сердитый хозяин так равнодушно выслушал доклад о неудачном походе к рачьим прудам. Но еще более удивило его, что господин фон Тешов уже знал, как тогда было улажено дело с закладной, и выступил даже ходатаем за старосту, прося отсрочить платеж на две недели. Книбуш легко согласился, но тем упорнее молчал он на все попытки тайного советника выведать, чем мог он побудить Гаазе пойти на такую неслыханную уступку.
Лесничий стоял на своем, клялся и божился, и по мере того как он говорил, его выцветшие голубые глаза становились все более голубыми и честными, он уверял, что староста — сама честность и только потому, что он честный и порядочный человек, а не по чему иному он поступил по справедливости.
— В сущности мне следовало бы получить шестьдесят центнеров, господин тайный советник, но я тоже не такой человек, совсем как староста…
— Книбуш! — воскликнул тайный советник с возмущением. — Горбатого только могила исправит! Где дело коснется денег, там честность побоку — и вдруг вы оба, старые пройдохи, хотите…
Но он так ничего и не добился, лесничий стоял на своем! Пот выступил у него на лбу, а в голосе было столько искренности и простодушия, что за десять верст против ветра несло от него враньем и ложью, но он стоял на своем. И надо сказать, что Книбуш, верой и правдой служивший своему хозяину и ни в чем ему не перечивший, никогда не внушал господину фон Тешову такого уважения, как Книбуш, вравший ему теперь без зазрения совести.
— Ишь ты! — сказал тайный советник, оставшись один. — Книбуш упирается. Не беда, чего не расскажет один, выболтает другой — голову дам на отсечение, что сегодня вечером выведаю все у старосты.
Но тут тайный советник ошибся: староста молчал так же упорно, как и лесничий, и это очень удивило господина фон Тешова и навело его на размышления. Ничего подобного прежде не бывало.
Голову он, однако, на отсечение не дал — он не привык так легко сдавать свои позиции.
8. ПАГЕЛЬ НАХОДИТ ПИСЬМОУ дверей приказчичьего домика, где под самой крышей жила фройляйн Зофи Ковалевская, Штудман и Пагель расстались со своей спутницей, и, к удивлению всей деревни, подозрительные берлинские господа не просто кивнули ей, как это принято при прощании с дочерью работника. Нет, они подали ей руку по всем правилам, точно она настоящая дама, а тот, что постарше, тот, у которого голова яйцом, Дудман, снял даже фуражку. Тот, что помоложе, фуражки не снял по той простой причине, что ее у него не было.
Отныне восхищение пестрой и радужной бабочкой Зофи, вылупившейся из невзрачной куколки, возросло безгранично. Это церемонное прощание возымело свое действие, завершив то, чему положили начало большущий чемодан и платья (а также возвращение домой вместе с ротмистром). Матери уже не должны были внушать своим оболтусам: «Смотрите, с ней рукам волю не давайте. Зофи теперь настоящая дама!» Те и сами понимали, и Зофи Ковалевская была так же избавлена от их ухаживаний, как и барышня из господского дома. Никому не хотелось иметь дело с берлинцами, да к тому же еще, возможно, шпиками.
А берлинские господа, весело болтая, пошли дальше, даже не подозревая, что потрудились над изоляцией своей опасной противницы от ее односельчан. Они заглянули на скотный двор, а потом пошли в контору. На письменном столе в конторе стыл ужин, а в дверях конторы молча стоял со скучающим видом лакей Редер. Но теперь он открыл рот и доложил, что барыня просят господина фон Штудмана зайти к ней без четверти семь.
Штудман посмотрел на часы, констатировал, что уже четверть восьмого, и вопросительно посмотрел на лакея Редера. Но тот не изменил выражения лица и не проронил ни звука.
— Ну-с, Пагель, я иду, — сказал фон Штудман. — Не ждите с ужином, начинайте без меня.
С этими словами он поспешно вышел, лакей Редер неторопливо последовал за ним, и Вольфганг Пагель остался один в конторе. Но он не приступал к ужину, он шагал из угла в угол по опрятной, блестевшей чистотой конторе, с удовольствием покуривал сигарету и время от времени глядел через широко открытые окна конторы в радостный, по-летнему зеленеющий, наполненный птичьим гомоном парк.
Как и свойственно молодежи, он не думал о своем душевном состоянии. Он просто шагал из угла в угол, куря и переходя из света в тень. Ничто его не тяготило, ничего он не желал — если бы он подумал о своем душевном состоянии и захотел бы определить его двумя словами, он сказал бы: «Я почти счастлив».
Может быть, при более внимательном анализе он обнаружил бы чуть заметное чувство пустоты, вроде того, какое испытывают выздоравливающие, справившиеся с опасной для жизни болезнью и еще не вполне включившиеся в ряды живущих. Он избавился от страшной опасности, пред ним еще не стояло новой задачи, он еще не вполне принадлежал жизни. Таинственная сила, которой было угодно, чтобы он выздоровел, направляла его действия, а еще больше — мысли. В противоположность Штудману его интересовали не скрытые пружины явлений, его интересовала сейчас только их внешняя сторона. Он инстинктивно ограждал себя от всяких забот. Не изучал арендных договоров и не сокрушался о высокой арендной плате; находил, что господин фон Тешов веселый старый бородач, и знать ничего не хотел о коварстве и темных происках. Его вполне удовлетворяли простые, осязаемые задачи, которые ставила жизнь: выезд в поле, уборка ржи, ночью — глубокий сон без сновидений после сильной физической усталости. Он был беззаботен, как выздоравливающий, безмятежен, как выздоравливающий, и, как выздоравливающий, все еще чувствовал, не отдавая себе в том отчета, страшное дыхание той пасти, из которой едва спасся.
(Не сейчас, а много позднее напишет он матери, а может быть, и Петре. Сейчас — только покой.)
Довольный, ни о чем не думая, шагает он из угла в угол, докурит сигарету, чуточку посвистит. Завтра с утра опять будут возить рожь превосходно! Конечно, можно бы возить и сегодня, как повсюду в соседних имениях, но говорят, старая владелица в замке (он еще не удостоился ее увидеть), против работы по воскресным дням. Отлично. У Штудмана какие-то планы на сегодняшний вечер; какие — ему, Пагелю, еще неизвестно, но уж, конечно, приятные. Все здесь приятно. Очевидно, Штудман скоро вернется от фрау фон Праквиц, Вольфганга тяготит одиночество. Лучше всего чувствует он себя на людях.
В раздумье остановился он перед сосновой полкой, уставленной длинными рядами черных переплетенных за год томов — все узаконения и постановления. Наверху — «Областные ведомости», внизу — «Правительственный вестник государственных постановлений». Ряд за рядом, том за томом, год за годом постановляют они, предписывают, угрожают, упорядочивают, наказуют, и так испокон веков и до второго пришествия, и все же люди все снова и снова разбивают себе до крови лбы в этом строго упорядоченном мире.
Пагель снял с полки один из самых старых фолиантов. С пожелтевших, покрытых пятнами листов глядит на него предписание, запрещающее отпускать для стола больше сотни раков в неделю на слугу или батрака. Он рассмеялся. В наши дни прогоняют с прудов купающихся и тем самым охраняют раков от людей; в то время охраняли людей от раков!
Он поставил том на место, несколько пониже его глаз приходится обрез другого ряда томов областного официоза. Из одного тома торчит уголок листка. Он взял его двумя пальцами, и вот у него в руках лист бумаги, настуканный на машинке, исписанный только на четверть. Наморщив лоб, он читает:
«Мой любимый! Мой самый любимый!! Единственный!!!»
Он бросил взгляд на том, откуда вынул лист. «Областные ведомости» за 1900 год. Пагель успокоенно кивает головой. Усмехнувшись, снова принимается за чтение Письма. Оно приобрело для него как бы налет старины, присущий любовным письмам столетней давности, письмам влюбленных, чьи голоса замолкли, любовь угасла, а сами они лежат в холодных могилах. Он дочитывает до подписи: «Виолета».