Пришвин - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В версию Разумникова предательства поверить трудно. Иванов-Разумник был человеком каким угодно, но только не двуличным, во все времена он оставался максималистом, писал дерзкие письма М. Горькому, отказывался устраиваться на работу в архив или библиотеку через НКВД, полагая, что это поставит его в ложное положение, и по складу характера принадлежал к тому типу личности, кто в более поздние советские времена шел в диссиденты и правозащитники. Он одинаково ненавидел монархию и советский строй, и хотя признавал, что в царской тюрьме сиделось лучше и веселее, царские жандармы и сотрудники НКВД были для него людьми одного ряда. Вот и к писателям сей непреклонный человек относился очень взыскательно и, перефразируя известные строки Некрасова, признавал за ними в СССР лишь три судьбы: «Погибнуть физически (расстрел, тюрьма, концлагерь), быть задушенным цензурой или – третье – приспособиться и начать плясать от марксистской печки и по коммунистической дудке».
Пришвин как будто не вписывался в схему, которую начертил ригористически мыслящий идеолог народничества, однако позиция Разумника Васильевича важна не только в свете истории литературы, но и для понимания нынешнего состояния нашей общественной мысли, и в том числе пришвиноведения как ее части, ибо предвосхищает упреки, которые часто обращают к Пришвину сегодня, и на этом сюжете есть смысл остановиться подробнее.
В «Тюрьмах и ссылках» есть эпизод, когда Иванов-Разумник вспоминает спор между ним и Андреем Белым, Петровым-Водкиным и Алексеем Толстым по поводу горячих вопросов той поры – «диктатуры, коллективизации, индустриализации, культурного строительства». Разговор относится к 1930 году, действие происходило в Царском Селе у Разумника Васильевича дома, и Пришвин при сем не присутствовал, но укоры, обращенные Ивановым-Разумником к каждому из трех своих именитых оппонентов (например, к самому интересному из них: «В книге „Ветер с Кавказа“ Андрей Белый сделал попытку провозгласить „осанну“ строительству новой жизни, умалчивая о методах ее»), могли быть адресованы и Пришвину, особенно если учесть его еще не написанные на момент той беседы очерки строительства Беломорканала.
«Честный писатель, честный художник, – провозглашал Иванов-Разумник, – не имеет права лгать ни публике, ни самому себе. Но говорить половину правды – значит именно лгать (…) бывают эпохи, когда писатель не имеет права быть публицистом, ибо если можно сказать только полуправду, то она будет вреднее и постыднее лжи».
Пришвин, как бы много ни удалось ему в очерках сказать о канале или в «Журавлиной родине» о крестьянстве, да даже о башмачниках, по меркам Иванова-Разумника много чего недоговаривал, а значит, лгал.
Это деликатный и непростой момент, что понимал и сам прямодушный и, может быть, не слишком тонко мысливший и совсем не деликатный Иванов-Разумник, когда в письме к вдове Андрея Белого меньше чем через полгода после кончины известного символиста в поучающей и категорической манере написал, побивая Пришвиным Белого, как когда-то побивал им же Сергея Булгакова:
«Только что прочел замечательную книгу М. М. Пришвина „Золотой рог“ (достаньте и прочтите) – совершенно не омарксиченную и вполне цензурную.
А к чему привели попытки Б. Н. говорить о «классах», о «динамике капиталистического процесса» и т. п.? К предисловию в «Начале века»![1038] Так и хочется спросить в стиле этих же материалов из книги Б. Н.: «Что, сынку? Помогли тебе твои ляхи?»»
Андрей Белый вошел в историю литературы не «Ветром с Кавказа». Верноподданнические произведения, как известно, писали и Мандельштам, и Клюев, и Пастернак, и Ахматова, и Михаил Булгаков. Каждый из этих случаев особенный (Ахматова это делала с явным отвращением, а Мандельштам пытался быть искренним), у каждого произведения свой контекст и подтекст, но вот раздумья, что можно, а что нельзя, были ведомы и Пришвину. Точно так же ему была известна и история о сталинском звонке Пастернаку, когда вождь прямо предложил поэту вступиться за сосланного Мандельштама (может быть, провоцируя его на какие-то неосторожные высказывания), и, по мнению Ахматовой, Пастернак повел себя на «твердую четверку». Пришвин высказался об этом следующим образом (любопытно, как по-разному этот почти мифологический, несмотря на реальную основу, сюжет передавался и трактовался современниками): «Слышал я, будто он позвонил к Пастернаку и спросил: не нуждается ли он в чем-нибудь? И после долгих намеков сказал о сосланном Мандельштаме, а когда Пастернак отказался, сказал ему: „Эх, вы, писатели!“ Таким образом он пригвоздил к себе навсегда Пастернака. Не дай-то Бог попасть в такой нравственный плен». Сам Пришвин, независимо от своей философии и политических взглядов, всегда оставался верным другом и мужественно по отношению к Иванову-Разумнику все эти годы себя вел, что признавал и Разумник Васильевич: «У каждого из нас много друзей-приятелей до черного до дня; но естественно, что на другой же день после моего ареста все эти друзья-приятели забились в кусты, – очень запуганы и зайцеподобны стали теперь люди, иной раз носящие весьма громкие имена.[1039] Истинные друзья познаются в несчастии, и хотя никакого несчастья со мною не произошло, а случилась лишь маленькая неприятность, но только два-три друга (из десятков друзей-приятелей) оказались действительными друзьями, не побоявшимися даже (даже!) переписываться со мною, жителем саратовским. Таков был старый друг еще с гимназических времен, А. Н. Римский-Корсаков; но здесь подробнее скажу только о другом старом друге, М. М. Пришвине. Не только писал он мне бодрые письма в Новосибирск и Саратов, не только присылал новые свои книги, не только хлопотал в московских издательствах о какой-нибудь работе для меня, но даже, когда хлопоты эти не увенчались успехом, по собственному почину, нисколько не скрывая этого, решил высылать мне ежемесячно по двести рублей. Только благодаря ему я еще существую в сем «физическом плане» – и не могу умолчать об этом».
Все это было написано в 30-е годы и могло попасть в руки НКВД, во-первых, и было опубликовано в 1951 году в США, во-вторых. Конечно, к тому времени семидесятивосьмилетний Пришвин был малоуязвим для органов государственной безопасности, и все же до какой степени Иванов-Разумник был уверен в неприкасаемости Пришвина! Ведь о других своих благодетелях он писал гораздо осторожнее: «Хотел бы назвать их – да не могу, это было бы с моей стороны поступком черной неблагодарности».
Действительно, может показаться странным: почему Разумника Васильевича все советские годы преследовали и травили за левоэсеровское прошлое, а Пришвина ни разу не попрекнули ни за правоэсеровское, ни за «Перевал» (не говоря уже о знакомстве с Бухариным или пребывании в гостях у репрессированного в 1938 году руководителя Кабардино-Балкарии Бетала Калмыкова) и даже не пытались привлечь к следствию по делу того же Разумника Васильевича, тем более что, как выяснилось теперь из архивов ФСБ, о помощи, оказываемой Пришвиным, было известно?[1040]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});