Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея - Берд Кай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же день Питерс написал Оппенгеймеру письмо, вложив в него вырезку с газетной статьей, в котором просил прояснить, говорил ли Роберт подобные вещи на заседании КРАД. «Вы правы в том, что я призывал к “прямым акциям” против фашистских диктатур. Но можете ли вы припомнить хотя бы один случай, когда я призывал бы к таким действиям в стране, где большинство народа поддерживает правительство, которое оно выбрало?» Питерс далее спрашивал: «Откуда вы взяли драматическую историю о моем участии в уличных побоищах? Хотел бы я, чтобы так оно и было». Питерс был настолько взбешен, что спросил у адвоката, хватит ли ему улик, чтобы подать на Роберта в суд за клевету.
Через пять дней, 20 июня, Оппенгеймер позвонил адвокату Питерса Солу Линовитцу и передал сообщение для Ханны Питерс: он выражает «крайнее возмущение» газетной статьей и настаивает, что его слова на слушании были переданы в искаженном виде. Роберт сообщил, что с нетерпением желает поговорить с Бернардом.
Вскоре после этого Фрэнк Оппенгеймер, Ханс Бете и Виктор Вайскопф хором выразили болезненное удивление, что Оппи мог оговорить коллегу подобным образом. Вайскопф и Бете написали, что у них не укладывается в голове, как он мог сказать подобные вещи о Питерсе. Они потребовали «разъяснить недоразумение и сделать все, что в его силах, чтобы предотвратить увольнение Питерса с работы». Бете написал: «Я помню, что вы отзывались о семействе Питерсов в самых лестных выражениях, и они определенно считали вас другом. Как можно было представить побег Питерса из Дахау в качестве свидетельства его склонности к “прямым акциям”, а не стремления избегнуть смертельной опасности?»
Эдвард Кондон, друг Оппи по Геттингену и одно время его заместитель в Лос-Аламосе, был разгневан и «неописуемо шокирован». Кондон, занимавший теперь должность директора Бюро стандартов США, и сам бывал мишенью для нападок правых с Капитолийского холма. 23 июня 1949 года он писал своей жене Эмилии: «Я убежден, что Роберт Оппенгеймер теряет рассудок. <…> Если Оппи по-настоящему выйдет из равновесия, это ввиду его положения и авторства отчета Ачесона — Лилиенталя о международном контроле над атомной энергией может возыметь крайне тяжелые последствия. <…> Если он сломается, это будет настоящая трагедия. Я всего лишь надеюсь, что он не утащит за собой многих других. Питерс говорит, что показания, которые дал на него Оппи, содержат массу откровенной лжи, несмотря на то что правда определенно была ему известна».
Кондон в разговоре с женой сообщил, что слышал от людей в Принстоне, будто «Оппи пребывал последние недели в состоянии крайне высокого напряжения… и, похоже, пережил срыв из опасения, что сам подвергнется нападкам. Разумеется, он понимает, что сам был замешан в левой деятельности в Беркли не меньше других, кого в ней обвиняют. <…> Такое впечатление, что он пытается купить собственную неприкосновенность, став доносчиком…»
Расстроенный Кондон отправил Оппи резкое письмо: «Я долго мучился бессонницей, пытаясь понять, как вы могли говорить подобным образом о человеке, с которым были знакомы так долго и который, как вам известно, является хорошим физиком и гражданином. В голову невольно приходит подозрение, что вы решили бездумно купить свою неприкосновенность, сделавшись доносчиком. Надеюсь, что это не так. Вы прекрасно знаете, что, если эти люди поднимут ваше собственное досье и обнародуют его, то оно затмит все предыдущие “разоблачения”».
Через несколько дней Фрэнк Оппенгеймер привез Питерса на встречу с приехавшим в Беркли братом. Питерс описал их встречу в письме Вайскопфу: «Разговор с Робертом вышел тягостным. Сначала он упирался и не желал говорить, правду или ложь написали в газете». Когда Питерс потребовал рассказать правду, Оппи подтвердил, что его показания воспроизведены правильно. «Он сказал, что совершил ужасную ошибку», — писал Питерс. Оппи пытался объяснить, что не подготовился к такого рода вопросам и понял всю пагубность своих слов, только прочитав их в печатном виде. На вопрос, почему Роберт обманул его во время их встречи в Принстоне, Оппенгеймер «сильно покраснел» и ответил, что не может это ничем объяснить. Питерс все еще настаивал, что Оппи неправильно его понял: хотя он действительно посещал уличные митинги германских коммунистов, членом партии он никогда не был.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Роберт согласился написать редактору газеты письмо с поправками и извинениями. В письме, опубликованном 6 июля 1949 года, Оппенгеймер объяснил, что доктор Питерс «убедительно опроверг» информацию о том, что когда-либо являлся членом Коммунистической партии или выступал за насильственное свержение правительства США. «Я верю его заявлению», — писал Оппенгеймер. Он решительно выступил в защиту свободы слова: «Политические взгляды, какими бы радикальными они ни были и как свободно бы ни выражались, не должны лишать ученого права на карьеру в науке…»
Питерс счел письмо «не очень удачным актом лицемерия». И все-таки оно помогло спасти его должность в Рочестерском университете. Он вскоре понял: без доступа к засекреченным исследованиям и государственным исследовательским проектам его карьера в Америке не сдвинется с мертвой точки. В конце 1949 года, когда Питерс высказал намерение уехать в Индию, Госдеп отказал ему в паспорте. В следующем году Госдеп сменил гнев на милость, и Питерс поступил на должность преподавателя бомбейского Института фундаментальных исследований Тата. В 1955 году после того, как Госдепартамент отказал ему в обмене паспорта, Питерс принял гражданство Германии. В 1959 году он и Ханна переехали в Копенгаген в Институт Нильса Бора, где и закончили свою карьеру.
По сравнению с Бомом и Ломаницем Питерс еще легко отделался. Прошло чуть больше года, и обоим предъявили обвинение в неуважении к конгрессу. После ареста Бома 4 декабря 1950 года (он был отпущен под залог в 1500 долларов) Принстон освободил его от обязанностей преподавателя и даже запретил появляться на территории кампуса. Через полгода Бом был оправдан судом. Принстон, однако, решил не продлевать с ним контракт, истекший в июне того же года.
Ломаницу выпала еще более тяжкая участь. После заслушивания в КРАД его уволили из Университета Фиска, после чего он два года работал поденщиком — смолил крыши, ворочал мешки, обрезал деревья. В июне 1951 года Ломаниц предстал перед судом по обвинению в неуважении к конгрессу. Даже будучи оправданным, Ломаниц не мог найти никакой другой работы, кроме ремонта железнодорожного полотна по ставке 1,35 доллара в час. Его не принимали на преподавательскую работу до 1959 года. Как ни удивительно, Ломаниц не держал обиды на Оппенгеймера. Он не винил Роберта за то, как с ним обошлись ФБР и политическая культура эпохи. Однако смутное недовольство все же сохранилось. В прошлом Ломаниц «почти боготворил» Оппенгеймера и не считал его «злонамеренным» человеком. По прошествии многих лет он, однако, сказал, что «сожалеет о слабости Оппенгеймера».
Хотя Оппенгеймер не мог защитить бывших учеников, сам он иногда вел себя так, словно боялся быть заподозренным в близких с ними отношениях. Эти люди представляли собой связующее звено с его политическим прошлым и тем самым — угрозу его политическому будущему. Он явно испытывал страх. Когда Бом потерял работу в Принстонском университете, Эйнштейн предложил взять его в Институт перспективных исследований своим ассистентом. Великий ученый все еще не отказывался от мысли о пересмотре квантовой теории и говорил, что «если кто и способен это сделать, то только Бом». Оппенгеймер зарубил идею. Бом мог обернуться для института политической обузой. По рассказу одного свидетеля, Оппенгеймер даже приказал Элеанор Лири не пускать Бома в институт. Лири объявила сотрудникам института: «Доктор Оппенгеймер не принимает Дэвида Бома. Не принимает».
С точки зрения целесообразности у Оппенгеймера имелись все основания держаться от Бома подальше. Но, с другой стороны, когда Бом узнал о месте преподавателя в Бразилии, Оппенгеймер написал твердое рекомендательное письмо. Бом провел остаток карьеры за границей, сначала в Бразилии, потом в Израиле и, наконец, в Англии. Когда-то он глубоко уважал Оппенгеймера, и, хотя со временем эти чувства стали двойственными, Бом не винил Оппи в своем изгнании из Америки. «Мне кажется, что он, насколько мог, поступал со мной честно», — говорил Бом.