Виктор Шкловский - Владимир Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этого я старался улетучиться, так как дальнейшее было известно: В. Б. будет утешать С. Г., а та ругать Олешу.
Сцена не для посторонних».
Однако в предисловии к одной из книг Олеши Шкловский пишет: «Жизнь писателя Олеши ко времени его зрелости казалась прекрасной»{229}.
Он называет Олешу «высоким лириком» и перечисляет все сильные стороны его письма.
Жизнь сложна, и отношения людей менее жестоки, чем кажутся.
Люди из прошлого были рассеяны по разным странам, но прошлая любовь никогда не умирает. Любовь — болезнь хроническая, неизлечимая. Она неизлечима, даже когда поверх неё наслаиваются новые чувства.
Василий Катанян в книге «Прикосновение к идолам» пишет:
«Однажды зашла речь о последнем романе Эльзы Триоле „Соловьиная ночь“. Вещь эта во многом автобиографическая.
<…> В летнюю ночь сидят на террасе пожилые люди, старые знакомые. Это люди искусства, и, хотя жизнь сложилась по-разному, все они как-то вышли в люди. Женщина — одна. Неторопливые разговоры, полувоспоминания, полурассказы… Слышны соловьиные трели… На рассвете хозяйку находят умершей в кресле. Всё это описано пророчески, похоже на смерть самой писательницы.
Виктор Борисович был взволнован: в одном персонаже он узнал себя, какие-то куски своей жизни и, в общем, свою судьбу. У него навернулись слёзы, но вдруг:
— Когда Эльза спросила меня, отчего я ушёл от жены к Серафиме, я ей объяснил: „Та говорила мне, что я гениальный, а Сима — что я кудрявый!“».
И тут же Катанян приводит письмо Шкловского к Арагону от 27 июля 1970 года, то есть сразу после смерти Эльзы Триоле.
Шкловский пишет:
«Дорогой друг!
Сейчас только решаюсь писать тебе. Смерть Эльзы Триоле потрясла меня.
Ты знаешь, как я был влюблён в Эльзу. Письма мои к ней теперь у тебя. Только <через> двадцать лет я смог полюбить снова.
Если бы она меня полюбила, то я стал бы гением.
Нам нужны цвет и воздух.
Она полюбила тебя. Пишу тебе, как ей. Судьбы скрестились.
Судьбы ваши перекрестились.
Она умерла. Прощай, Эля.
Она почувствовала смерть. Мне рассказали об последнем романе. Соловей поёт утром. Он поёт о всей прожитой жизни. Соловей поёт не только о любви. Он поёт о себе, о границах своей души. Он охраняет охваченную песней территорию.
Она умерла воином. Она умерла полководцем и стражем большой армии нового, не очень счастливого человечества. <…>
Пускай меня простят люди, что я не всё дописал. Я умел умирать на войне, но иногда теряю себя в книгах.
Продолжай свою великую песнь, друг.
Смерть придёт и к нам.
Пускай она поддержит наше стремя, когда мы будем кончать долгую свою жизнь.
Она была для меня Россией и Западом. Боль любви поддерживала меня.
Мы смогли жить. Мы храним память о великой женщине и великой любви. Вот и всё, что я смог написать.
Твой Виктор Шкловский, Витя»{230}.
То есть на мгновение памятью съедено всё — с начала 1920-х до середины 1950-х. Семья, увлечения. Между Эльзой и Серафимой образовалась вдруг пустота.
Тут имеет смысл прерваться и передать слово Ольге Борисовне Эйхенбаум, которая эту историю рассказывала так: «В 53-м году он ушёл из семьи — как говорил папе, потому что неправильно повела себя его жена, Василиса Георгиевна. Шкловский был очень свободолюбивый человек и требовал для себя свободы действий. У него был роман со своей машинисткой Симочкой Суок. Когда-то она была женой Олеши, потом — Нарбута, а потом — просто машинисткой у известных писателей — для приобретения мужа, внешне очень интересная и человек интересный. Но Виктор Борисович не собирался уходить из семьи: у него была дочка, и он всю жизнь любил свою Василису. Однажды он пришёл домой в 12 часов, ему дверь не открыли. И он ушёл к Симе в её десятиметровую комнату, оставив жене всё: квартиру, библиотеку, дачу. И остался в комнатке Симы в коммунальной квартире»{231}.
Марк Соболь[111] в эссе «Два портрета. Фиолетовая кошка» вспоминал о том, что в молодости был почти точной копией отца, которого не стало в 1926 году. В конце 1940-х, уже пережив тюрьму и лагерь, отвоевав на фронте и став автором поэтических книг, он приехал в Коктебель.
Отец его давно «покончил с собой „случайным выстрелом“», как писали газеты, у памятника Тимирязеву на Тверском бульваре, но его помнили.
И вот в Коктебеле его окликнула Мария Волошина:
«— Идёт живой Андрей Соболь…»
Это очень странное чувство и не многие его испытывали.
Умерший человек продолжает жить в своих детях с какой-то особенной силой.
Это же почувствовал и Шкловский, у которого уже был большой опыт расставаний.
Соболь вспоминал:
«И всё-таки я не сразу понял, сначала был просто ошеломлён, когда Виктор Борисович Шкловский при первом нашем знакомстве, не пожав моей протянутой руки, не ответив на „здравствуйте“, медленно вышел из-за стола, оглядел меня и тихо сказал:
— Это очень странно, когда воскресают мёртвые…»
Потом Соболь рассказывал, как встречался со Шкловским на Кавказе.
Есть такой город сложной судьбы и непростых названий — звался он сначала Владикавказ, потом Орджоникидзе, затем Дзауджикау, потом снова (для Соболя — «ныне») Орджоникидзе, а затем опять Владикавказ.
Там жила бригада литераторов из Москвы, которая переводила к какому-то юбилею осетинских писателей.
«Всё, сотворённое нами, проходит через руки Виктора Борисовича, — писал там же Соболь, — он редактор всех переводов, наш, как сам говорит, Главначпупс („начальник по управлению и согласованию“ — вспомните „Баню“ Маяковского) и тот атомный котёл, что зарядом сверхъестественной энергии взбаламучивает южную беспечность здешних авторов и нашу курортную разомлелость. Но главное — он Виктор Борисович Шкловский, человек-легенда, второго такого на земле нет.
Было ли что-нибудь, чего он не знал? Сомневаюсь. В его удивительном мозгу каким-то непонятным образом действовала живая энциклопедия. Она пополнялась ежеминутно — из перекрестий, совмещений, эквилибристики самых, казалось бы, отдалённых ассоциаций. У него был великий дар догадки. Искра возникает от удара кремнем о железо, — Шкловский высекал истину, порою сталкивая (прибегнем к гиперболе) мочалку с Эверестом. Чёрт его знает, как он ухитрялся это делать, но получалось ослепительно.
Виктор Борисович не просто принимал к сведению сиюминутный факт, не просто читал сегодняшний или исторический документ, — он яростно как бы впитывал их, и всё мгновенно перемалывалось жадными жерновами его мысли. В литературе для него не существовало ничего бесспорного — ни догм, ни авторитетов, ни собственных умозаключений. Последние он всю жизнь с удовольствием сам же опровергал, дабы утвердить иное, не менее категорическое суждение…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});