Знаменитый Павлюк. Повести и рассказы - Павел Нилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну ты, очень нервная! — прикрикнул опять Сазон Иванович на лошадку, заметив, как опасливо она косится на кем-то брошенный на дорогу ветвистый куст. — И ведь что она задумала? Она, эта Ганнуля, задумала вдруг расписаться со мной. То есть полностью оформиться как моя супруга. А как же я могу это позволить при живой-то законной жене? Бабенку пришлось отпустить. Она за одного вдовца официально вышла замуж. И вот теперь гляди. Немцы ожидают от меня верной службы — стало быть, подлости. Партизаны же, напротив, требуют, чтобы я подлости не делал. И душа и совесть моя этого не позволят. Значит, как же я могу долго продержаться на своем немецком посту?
— Да, — опять покачал головой Михась. И снова спросил: — А может, правда, вам лучше в партизаны пойти?
— Да я же говорю и повторяю — я с полным удовольствием, хоть завтра. Но Казаков одно лишь утверждает: «Погоди! Погоди, говорит, еще хоть с полгода. Ты нам больше нужен у немцев, чем у партизан». Видишь, какое дело. И он сам, Казаков, иногда разной хитростью поддерживает меня на моей немецкой должности, о чем можно рассказать разве что после войны. Если я, конечно, сохранюсь, во что уж не сильно верю...
— Это плохо, — вздохнул Михась.
— Что плохо?
— Ну, что вы не верите.
— Да верю я, дорогой, во все верю, — задергал вожжами Сазон Иванович. И немцы ведь верят, что я их верный слуга... Перед самой войной, если ты хочешь знать, время прошлое, брата моего родного, Степана, в Сибири невинно сгубили. А брат у меня был лучше меня — партийный, настоящий, с юных лет коммунист. И по профессии — военный врач. Вот немцы все учитывают и считают, что из-за брата я должен быть теперь лютый враг Советской власти...
Издали послышался визг пилы. Но пильщиков не было видно. Их увидел Михась, когда телега поравнялась с развалинами элеватора. Здесь за развалинами стояли высокие козлы, на которых поместилось толстое бревно. Один мужик — наверху, на козлах, другой — внизу, у горы опилок, шаркали продольной пилой. Нарезали доски.
А возле них ходил обсыпанный по плечам опилками худой старик в мятой шляпе.
— Тараничев, — поглядел на него Сазон Иванович. И приподнял картуз: Доброго здоровья, Федор Федорыч. Бог помощь...
И старик махнул шляпой, поздоровался.
— Богатый был при нэпе мужчина, — объяснил Сазон Иванович, когда они проехали. — Десять лет, наверно, в лагерях где-то пробыл. И вот при немцах вдруг объявился. Дом строит. Женился тут на днях на старости лет на молодой красноармейке. Значит, тоже на что-то рассчитывает, располагает...
Все это, однако, мало интересовало сейчас Михася. Его поразили слова Сазона Ивановича о брате. И он только об этом думал. Наконец решился спросить:
— Кто же погубил вашего брата?
— Да разве одного моего брата... И вот немцы сейчас пишут об этом в своих газетках, колют нам глаза: глядите, мол...
— Немцы нам — враги, — сердито прищурился Михась. — Неужели мы будем слушать фашистов и читать их газетки?
— Но ведь люди-то наши читают, — вынул из передка телеги клочок газеты Сазон Иванович. — И эти газетки действуют против нас. Огорчают наш народ. И мешают нам воевать, поскольку люди наши не все соображают, где правда, а где вранье. Нет, Михась, подрастешь, тогда сам, если будет, конечно, возможность, разберешься. Не стану тебе головушку забивать...
Сазон Иванович придержал лошадку, засунул под себя вожжи, разгреб солому, достал бутыль и прямо из горлышка отхлебнул вишневки.
— Крепкая, — поморщился. — Тебе не предлагаю. Не надо тебе привыкать, если ты еще не научился. И по важному делу едешь. А мне — ничего...
— Вы тоже в конце концов сопьетесь, — посмотрел Михась в посоловевшие глаза Сазона Ивановича. — И война кончится, и наша победа будет, а вы вдруг сопьетесь.
— Сопьюсь, — вытер бороду обеими ладонями Сазон Иванович. — Очень просто может случиться, что и сопьюсь. Но сперва дело сделаем... Так ты что, стало быть, завтра обратно поедешь? За тобой заехать куда или как? Ты скажи мне сейчас, чтобы я знал заранее...
— Нет, я, наверно, завтра еще не управлюсь. Думаю, послезавтра.
— Тогда так, — поднял бурый, прокопченный в куреве палец Сазон Иванович, сосредоточивая внимание. — Если тебе будет нужна лошадь, ищи меня на мельнице каждый день в два часа. Или тоже каждый день на базаре, где были скобяные ряды. В девять часов утра. Домой ко мне не являйся... Что будем перевозить?
— Мыло, — чуть помедлив, ответил Михась.
— Мыло? — удивился Сазон Иванович. Потом хлопнул Михася по плечу и засмеялся: — Молодец! И правильно — это походит на мыло. В сорок первом году многие бабы у нас находили эту вещь в лесах и думали, что мыло. Пробовали стирать, но пены не получается...
Михась смутился и даже покраснел. Был уверен, что Сазон Иванович не знает, за чем он едет. Неужели ему это сам Казаков сказал? Очень странно...
Уже видно было в легкой дымке водонапорную башню в Жухаловичах. В сорок первом году ее разбило снарядом. А недавно немцы восстановили.
По обеим сторонам улицы Дзержинского лежали развалины.
У развалин бывшего Дома просвещения имени Янки Купалы дорогу перешла черная фигура в длинной поповской рясе.
— Тьфу, — гневливо сплюнул через левое плечо Сазон Иванович, чуть не угодив в Михася. — По прежним временам — плохая примета. Дело может испортить.
Поп обернулся и поздоровался. И Сазон Иванович почтительно приподнял картуз.
— Махолкич Демид. Бывший счетовод из Заготсырья, — сообщил он Михасю. Ты смотри, как вся жизнь кувырком пошла. Счетовод в попы подался. Ну ничего. Все-таки он не очень еще настоящий поп. Может, примета и не оправдается. Так что же, Михась, кругом тебя везти или здесь сойдешь? остановил лошаденку у развалин здания бывшего горсовета. — Тебе на Коровинскую?
— Да я сам еще не знаю, — опять смутился Михась. — Я, пожалуй, правда здесь сойду.
— Чего не знаешь? — усмехнулся Сазон Иванович. — Куда тебе идти, не знаешь?
— Нет, я знаю, — густо покраснел Михась. — Но я только еще не сообразил. Может, я правда через кладбище пойду.
— Чего ты не сообразил? — пристально и насмешливо посмотрел на него Сазон Иванович. — Не сообразил, можно ли мне верить, раз я у немцев служу? Я с тобой, вот гляди, откровенный до пупа, а ты — темнишь. Ты же к Бугрееву идешь, к Василию Егорычу Бугрееву. Правильно я говорю?
— Ну, допустим...
— Эх, — вздохнул Сазон Иванович. — Ты гляди что. Все советские, свои на своей земле. А друг дружку опасаемся. И правильно! Не опасаться сейчас нельзя. Ладно! Значит, с послезавтрего жду, где сказал. Будь здоров! Или... хотя минутку погоди! Я тебе не велел домой ко мне являться. Это учти — днем. Но ежели что случится очень срочное, нужен буду, приходи ночью в любое время. Я ведь не там теперь живу, где раньше, не в Мухачах. Я здесь, в Жухаловичах, живу — Сенная, девять. Во дворе у меня собака. Очень строгая! Во двор не заходи. Стучи мне в крайнее окно слева. У меня у окошка кровать. Тихонько стучи, чтобы не поднять собаку. Чтобы лишнего лаю не было. Ну опять — до свиданья. Привет. Будь здоровый. Через кладбище тебе тут будет ближе...
6
Через кладбище Михась никогда не ходил. Он боялся кладбища. И даже во время войны, навещая Василия Егоровича Бугреева, он выбирал не ближний, сравнительно безопасный путь, а, напротив, дальний — через плотинку, через Почтовую.
Чаще же он пробирался к Бугрееву со стороны леса, где когда-то был артиллерийский склад.
Он и сейчас охотно обогнул бы кладбищенскую гору. Но на Почтовой наверняка у него стали бы проверять документы. Тем более на пруду, на плотинке, в бывшей школе, теперь ортскомендатура и рядом — полиция. Нет уж — лучше без нужды не рисковать.
Михась недолго постоял у какой-то белой, с выщербленной штукатуркой стены, посмотрел, как отъезжает Сазон Иванович, помахал ему кепкой и, усилием воли что-то решительно сжав в себе, вошел в широко распахнутые ворота.
В последнее время он немало повидал — и, конечно, не только повидал покойников. Но между теми покойниками, на поле боя, и этими, на кладбище, кто понимает, — громадная разница.
Легкий зыбкий ветерок, все усиливаясь, обрывает последние листья с дубов и ясеней, широко разветвившихся над могилами, над крестами и памятниками. И опавшая листва шуршит под ногами, издавая горький запах вина и тлена, грибов и непроточной, плесневелой воды.
Тоненько позвякивают и скрипят под ветром жестяные венки, обернутые длинными лентами, на которых уже слиняли, смытые дождями, скорбные слова.
Михась идет, стараясь без надобности не оглядываться, стараясь не читать надписи на памятниках и на дощечках под крестами, стараясь не вглядываться в фотографии усопших, вставленные кое-где в фарфоровые медальоны. Хочет скорее пересечь поселение мертвых, эту пологую гору, иссеченную множеством узких тропинок.
На вершине горы заканчивается одно кладбище и через дорогу начинается другое — еврейское.