Детство Ромашки - Виктор Иванович Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1 Дежа — кадушечка или корытце, в котором ставится тесто. В иных местах дежой называлось полотно, покрывающее оставленное тесто, а чаще и то и другое называли дежой, дёжкой.
Соскользнув с печи, я выбежал в прихожую, заглянул в горницу. Бабаня хлопотала возле лампы-«молнии», устанавливая ее на самоварной конфорке. Царь-Валя сидела возле стола на табуретке, торопливо подбирала под гребень непокорные волосы и, держа в зубах шпильки, с какой-то почти мальчишеской удалью восклицала:
—А мне что?! Да ты хоть жги меня, хоть в Волгу сунь, кто по мне слезу уронит? Ни детей, ни родни. Вот.— Она выставила палец.— У любого его отсеки — жить будет. Так и я среди людей. Не правду, что ли, говорю?
По горнице от стола до двери спальни, поскрипывая подошвами, ходил Зискинд.
—Однако правды вы, Валентина Захаровна, не говорите,— сожалеюще, мягко сказал он, останавливаясь у стола.— И это, знаете ли, меня удивляет. Что бы ни было между нами, цели-то наши общие.
Царь-Валя рассмеялась:
—А ты, Михаил Маркович, вроде попа на исповеди. Тому уж во всех грехах покаешься, а он над тобой гудит: «Не осуждала ли ближнего, не завидовала ли богатому, не чернила ли невинного?» Не знаешь, чего ему ответить, и талдычишь: «Грешна, батюшка! Грешна, батюшка!» — Царь-Валя вдруг поднялась и переплела на могучей груди руки. Стояла, откинув голову, пощуривалась и осуждающе говорила: — Не чаяла я, господин Зискинд, так-то с тобой беседовать. Не ты ль мне в десятом году в Казани бумагу подписал, что я ненормальная и душой и телом? А нынче вроде уж и с допросом: где была, что видала да как в Балакове очутилась? За ум взялась, опять по циркам цепи рву. В Балакове цирка нет, да знакомых полно. Вот и завернула. Я человек вольный. А волю, сам знаешь, еще при царе взяла. А теперь-то что же? Сам, слыхала, речи про полную свободу произносишь. «Долго ли в Балакове проживу?» — спрашиваешь. Не скажу. А жительство мое знаешь где теперь будет? Не забыл, чай, Журавлеву Надежду Александровну? Вот завтра-послезавтра переберусь в ее дом — жалуй ко мне в гости.
Бабаня чуть-чуть приспустила фитиль в лампе, выровняла свет и, медленно ступая, пошла к двери. Столкнувшись со мной в дверях, коснулась локтя, прошептала:
—Иди-ка, сынок...— Войдя в кухню, устало опустилась на лавку и расстроенно произнесла: — Неладно все вышло. К Захаровне люди по секрету сходиться начали, а тут доктор... Уж так-то она разволновалась!..
—А где же люди?
—И как только мы с ней вывернулись! Задержала я доктора в сенях, а они тем часом через кухню все в сараюшку схлынули. Доси руки-ноги дрожат.
Я выбежал во двор. До сарая добежать не успел. Звякнула щеколда, и на крыльце появились доктор и Царь-Валя. Луна лучилась в небе, наполняя двор зеленоватым светом.
Напрасно обижаетесь, Валентина Захаровна,— сходя со ступенек, говорил доктор.
А чего мне обижаться? — откликнулась она.— Вы не серчайте. Я, часом, говорю не от ума, а от сердца.
Зискинд, приподняв шляпу, зашагал к калитке, а Царь-Валя махнула мне рукой и, спустившись с крыльца, сказала:
—Погляди-ка, Ромаша, куда он пойдет.
Таясь в тени домов, я шел за Зискиндом. У пожарной каланчи он остановился в раздумье. Стоял, то снимая, то надевая шляпу, затем будто отмахнулся от кого-то и повернул к больнице.
У калитки меня поджидала бабаня. Молча взяв за руку, повела не на крыльцо, а к двери, выходящей из кухни на задний двор. Я удивился.
—Иди, иди! Заложила я ту дверь-то. Да скорее! У меня, поди-ка, самовар выкипел.
Но самовар уже стоял на столе, и дедушка, подставив под кран заварной чайник, наполнял его кипятком. Запах липового цвета и мяты распространялся по кухне.
Бабаня молча отстранила дедушку от самовара, и в ту же минуту из прихожей его окликнул Ибрагимыч:
—Наумыч, ходи сюда живей!
Я потянулся за ним, но в горницу войти не осмелился. Стоял, опершись плечом о косяк, смотрел и слушал. У стола, выдвинутого на середину комнаты, стоял плотный, с взвихренными седыми волосами, чернобровый и черноусый человек в пиджаке и черной косоворотке. Пристукивая по столу кулаком, он говорил, обращаясь к Григорию Ивановичу, сидевшему чуть в стороне от стола:
—Нас на заводе горстка, но мы людей раскачаем. Союз металлистов уже есть, и не совру: наши речи многим по душе приходятся.
—Я тоже не молчу,— весело откликнулся Чапаев. Царь-Валя, Махмут Ибрагимыч, Пал Палыч и еще человек
пять незнакомых мне мужчин сидели в горнице.
—А вы время-то не тяните,— шевельнув плечами, строго сказала Царь-Валя и кивнула дедушке: — Наумыч, где куль-то?
Дедушка приподнял край скатерти и, вытянув из-под стола небольшой рогожный куль, положил его на стол.
Развязывая куль, Царь-Валя оглядела всех быстрым взглядом и заговорила:
—Поберегайтесь, товарищи. Читать-то знаемым давайте, а лучше пересказывайте. Запрещенная она нашим Временным правительством. Зискинд-то домогался, с чем я в Балаково пожаловала. Везла ее, как душу свою. «Правдой» она именуется. И в ней от слова к слову правда истинная.— И она вытащила из куля толстую пачку газет, связанную такой же просмоленной бечевкой, что и куль.— На, Григорий Иванович, отсчитывай по пятку на душу. А что останется, Наумыч спрячет.
Григорий Иванович высвободил газеты из-под бечевки и, послюнявив пальцы, принялся считать:
—Один, два, три, четыре...
7
Раздирающий горло кашель бьет меня пятые сутки. До-кашливаюсь до разламывающей боли в груди. Бабаня утром, среди дня и на ночь растирает мне спину и грудь деревянным маслом, дает пить горячее молоко с растопленным свиным салом и почти не отходит от моей постели. Лицо у нее раздулось, а веки так отекли, что за ними не видно глаз. Упрашиваю ее лечь отдохнуть, говорю, что я не маленький и стеречь меня нечего.
—То-то и есть, что не маленький,— ворчит она.— У малого и глупость малая, поправимая. А уж большой-то такое сотворит, что и бог с нечистым духом в тупик станут. Надо ж было! Дождь хлещет, а он под ним...
Поворчав, успокаивается и принимается за вязанье. Сидит. Молчит и мне разговаривать не разрешает.
—Вылежишься — наговоримся.
И всех, кто бы ни приходил в каморку, где я лежал, даже дедушку, встречает в дверях и бесцеремонно выпроваживает в кухню или в горницу.
Сегодня поутру, растирая мне спину,