Классическая русская литература в свете Христовой правды - Вера Еремина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А пока была какая-то болящая старица, вдова священника в Ялте, к которой в своё время ходил Феликс Юсупов после убийства Распутина, чтобы она успокоила его совесть; и она ее успокоила; она и предсказала, что белые увидят и “златоглавую” и “белокаменную”, то есть, что всё вернется обратно и опять завоюют всё. Феофан Быстров, который столько лет шел на поводу у Распутина, тут же поверил этой болящей старице и ждал победы белого движения.
В 1943 году, оглядываясь назад, Вениамин Федченков выражал голос белого движения и писал так: “Мы всегда считали, что так нужно было, что этого требовал долг перед Родиной, что сюда звало русское сердце, что это было геройским подвигом, о котором отрадно вспомнить. Нашлись же люди, которые жизнь отдали за единую, великую, неделимую; не раскаивался и я как увидим дальше. Я не думал о конце или победах, как и другие, а шел на голос совести и долга; и в этом душевном решении не раскаиваюсь и теперь”.
Нельзя раскаяться против воли. А это, во всяком случае, был героический порыв; но вот казус: этот героический порыв в литературе не получил героического выражения, кроме как “В лебедином стане”; но это - именно пафос не победы, а гибели. Для Марины Цветаевой это вообще характерно: она и в любви всегда ждёт разлуки - и навсегда; она всегда ждёт расставания и протянутых рук во след:
Стремит столбовая
В серебряных струях.
Я рук не ломаю!
Я только тяну их-
Без звука! -
Как дерево машет рябина –
В разлуку,
Во след журавлиному клину.
Впоследствии Марина Цветаева станет непревзойденным певцом тоски по Родине.
А пока эти пустые иллюзии и не могли получить вечного выражения, так же как февральские дни не могли получить государственного гимна. Остается с честью погибнуть. Этот пафос – с честью гибели, он своего поэта нашел – Михаила Афанасьевича Булгакова.
Пьеса “Бег” – это тоже пафос героической безнадежности. В сущности, белые вожди там представлены: Булгаков резко отрицательно относится к Врангелю (это его личное дело) и это хорошо видно из диалогов главнокомандующего с Хлудовым; он резко отрицательно относится к Вениамину – этот Африкан, епископ Белой армии, – это и есть Вениамин (он же химик Махров по ложному документу).
Хлудов написан с полнотой авторского сочувствия. Как вводится Хлудов в само действие пьесы – что он курнос, как Павел; брит, как актёр; и болен; и ещё раз – он болен, Роман Валерьянович.
Есть и еще герои, например, полковник де Бризар, то есть, явно французского происхождения.
В это время от армии остаются уже только осколки и психические атаки уже невозможны – строя уже того нет. Когда остатки Белой армии будут уходить из Крыма, то Врангель начнет свою речь словами: “И для героев есть предел”.
Армия в Крыму уже была вынуждена изменять своим принципам: Чорнота говорит – “Рома, ты же Генерального штаба”, (а ты же палач) – он этого не говорит, но подразумевает, потому что стоят виселицы.
Надо, правда, учесть, – когда и как это пишется. Большевики в Крыму побывали дважды; и в начале 20‑го года большевики, пока не оставили Крым, расстреливали офицеров так, чтобы на морском берегу и с привязанным грузом (трупы стояли в воде). Об этом знали все.
Масса, которая собралась в Крыму, собралась со всех мест, поэтому эта масса поневоле будет пёстрой. Но и сам Михаил Афанасьевич Булгаков был бойцом Белой армии в качестве фронтового врача и только при ноябрьской эвакуации 20-го года сделал свой последний выбор и успел проскочить между наступающими, под руководством Фрунзе, красными войсками.
Для белого движения оставались последние месяцы: самый конец апреля (Пасха была поздняя в тот год) и до ноября. Если Временное правительство числится “мартобрём”, то тут май-ноябрь 1920 года.
Надо было Крым отстаивать и последнее героическое дело Белой армии – Перекоп. На Перекопе полегло огромное количество и тех и других. Белым пришлось отступить: тот же Хлудов говорит – “из Сиваша-то воду угнало, большевики как по паркету прошли; Георгий Победоносец смеется”.
Булгаков, может быть, резко отрицательно относится к Вениамину потому, что наблюдал в нём некоторую елейность, например, как это он обращается – “что Вы сказали, доблестный генерал?”
Почти однокашник Вениамина по Петербургской академии (на один год моложе) Тренев, отказавшийся от веры, порвавший с Церковью и записавшийся в воинствующие атеисты и автор своего лучшего произведения (язык не поворачивается назвать его шедевром) “Любовь Яровая”.
Эпоха та же самая, что и “Бег”, и тоже в драматической форме.
Вениамин сумел понять, что обеспечивает успех Красной армии – не преимущество в численности войск, да ещё и набранных насильственной мобилизацией под пистолетом; не преимущество вооружения, хотя и это тоже было; успех Красной армии обеспечивается каким-то глубоким подспудным, сначала чутьем, а потом и убеждением народа, что обратного хода нет, что дело белых безнадежное.
Поэтому когда Вениамин крестьянина, который подвозил его на лошадке спросил – “Давай теперь, ведь прошло 4-е года революции, вспомним – может, при царе-то лучше было?” Тот как-то пожал плечами, и ему было даже лень опровергать этот тезис, так как – прошлогодний снег. Мечтать о “златоглавой” могли только посетители болящей старицы, а народ в своей массе уже чувствовал, что колесо истории повернулось необратимо. И чтó удивительно – все были готовы к страданиям (у Шмелева наблюдается что-то иное), а так, люди наиболее трезвые знали, что времена ждут лихие, но неизбежные, и надо их претерпеть. Поэтому возница-то и говорит Вениамину – “что ж теперь поделаешь! Вот я смотрю на все, да и думаю, вся премудростью сотворил еси, Господи”.
Этого глубокого, тайного и мудрого нейтралитета народной массы наши писатели наблюсти почти не смогли, за малым исключением. Например, Шолохов. Когда баба прогоняет бывших белых, ставших партизанами (и за нею все), то она их спрашивает, – а вы кто такие? А перед этим еще одна спрашивает – вы за правду, а мыла вы нам привезли, жить-то как? У вас остались ваша горстка, ваша кучка и обреченная на полное уничтожение – вот что.
И уже не было пафоса борьбы, не было пафоса последней пяди, а скорее, русский народ как бы встал в строй за патриархом Тихоном и его слова принял в сердце как его кровь, как исповедание свое глубинное – “Умереть ныне не мудрено, а вот надо научиться, как жить в новых условиях”.
Народ, понимая всё, постепенно приноравливается, обживается (у Солженицына – русский человек обживётся и в смертной камере, так как знает, что необязательно еще расстреляют, хотя и в камеру смертников посадили) и готовиться к неизбежности перемен. Поэтому, как при сильном растяжении линии фронта, обоз отрывается, то есть, народ или крестьянская масса оказывается в отрыве.
Ничего этого или подобного у Тренева нет и быть не может; он даже, казалось бы, очень выгодную ситуацию, когда любящие друг друга супруги оказываются по разные стороны баррикад, воспользоваться ей не сумел. Остаются только две-три удачные реплики вроде Максима Горностаева: “пустите, пустите Дуньку в Европу”.
Конечно, довольно характерна фигура Павлы Пановой: когда она прощается с Любовью Яровой и говорит: “ненавистны мне, прежде всего, ваши глаза, серые от вековой злобы, и мысли убогие”. С этим обличением погружается на корабль, чтобы ехать, куда придется.
Хорошо дан жест Врангеля, когда он на свой личный корабль приглашает еще тех, кто захочет, но в ответ ему были только слёзы и молчанье. Следовательно, остались только те, кто по доброй воле.
Когда пришли красные войска, то оказалось, что сражаться не с кем; поэтому последний корпус белых, который в панике не пошел в Керчь на приготовленные корабли, а пытался погрузиться в Феодосии (а там погрузка на корабли шла по спискам), был уничтожен до последнего человека.
Армия Фрунзе, выполнив задание по освобождению Крыма, ушла, а на место Фрунзе и Троцкого пришли Бэла Кун и Землячка (настоящая фамилия Самойлович – белорусская еврейка). Именно о них написаны “Окаянные дни” и, особенно, “Солнце мёртвых”. (Кун и Землячка ходят с открытой кобурой и расстреливают на месте и, причем, без всякой причины).
Позднее, уцелевший Волошин напишет: “При добродушии русского народа, при сказочном терпении мужика никто не делал более кровавой и страшной революции, чем мы”. Над Крымом взошло “солнце мёртвых”, действительно взошло и это не был пафос борьбы, это не был даже карательный пафос; это был пафос вымаривания.
Пафос вымаривания был сформулирован Лениным с самого начала и особенно он известен по его инструкции 1922 года, что нужно подавить с такой жестокостью, чтобы они не забыли в течение нескольких десятилетий.
Как пишет Бунин в “Окаянных днях”, вспомнив повесть Леонида Андреева “О семи повешенных” – “Семь повешенных легко себе представить, а представьте семьсот повешенных, а представьте семь тысяч повешенных в ряд”. И предел прочности пройден, начинает действовать закон больших чисел, если семь тысяч повешенных, то одним больше одним меньше – уже не принципиально. Это и есть определение геноцида.