Американец, или очень скрытный джентльмен - Мартин Бут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, пожалуй, я понимаю ход их мысли, понимаю, какая в них кипела ненависть к Трухильо, понимаю, почему его поступки вызывали у них такое отвращение.
По крайней мере, шофера не тронули — он был ранен и без сознания. Его не избили, не лишили жизни. На этом историческом полотне он был просто сторонним наблюдателем.
И это тоже было ошибкой. Нельзя оставлять в живых предвзятых свидетелей. Они должны становиться частью истории, при рождении которой присутствовали. Это их право, это их рок. Лишить их этого права — значит лишить историю очередной жертвы.
Если сказать европейцу, что мочиться на ствол капокового дерева — значит нарушать табу, потому что тем самым можно высвободить живущего в стволе демона — он вырвется наружу, вскарабкается по струйке и проникнет в гениталии, сделав человека бесплодным, — он над вами посмеется. В Старом Свете к слову «табу» относятся без всякого уважения. Там считают, что им пользуются только первобытные племена язычников, охотников за черепами.
И все же для каждого человека, считающего себя цивилизованным, смерть — это табу. Мы боимся ее, трепещем перед нею, окружаем ее суевериями. О ней нам рассказывает наша религия — о сере и пламени, о демонах с красными хвостами, вооруженных двузубыми вилами, что только и ждут, как бы поддеть нас и столкнуть в яму. Насколько мне известно, в краю капоковых деревьев нет диббуков, нет там и ада. Смерть считается естественной частью жизненного цикла, неотвратимой и необратимой. Мы живем, мы умираем. Это единственная данность, единственная неизбежность, которая дается нам при рождении. Единственной переменной величиной является время наступления смерти.
Бояться смерти столь же бессмысленно, как бояться жизни. Обе даны нам как непреложный факт, и мы обязаны это принять. Никто не предлагает нам того же выбора, что и Фаусту. Все, что мы можем сделать, — это попытаться отсрочить или ускорить наступление смерти. Все люди пытаются прожить подольше. Они делают это инстинктивно, потому что считается, что жизнь предпочтительнее смерти.
Должен признать, что и я тоже пытаюсь отложить наступление тьмы на как можно более далекое время. Не знаю почему. Мне ничего с этим не поделать. Но когда-нибудь это время наступит, и единственное, что в моей власти, — решать, как именно я умру.
Я волен хоть завтра покончить с собой. На полочке в ванной стоит в ожидании пузырек с кодеином. Есть проходящий поезд из Милана на юг, каждый день, кроме воскресенья, — он не останавливается на нашей станции. Довольно одного шага, чтобы со всем покончить. А в горах есть утесы высотою до неба, а еще всегда есть пистолет — опрятный, быстрый способ умереть.
Может быть, я перевру цитату — никогда не был силен в древних языках, — но, кажется, Симонид написал: «Помер я — рад Феодор; а сам помрет, так другие будут рады тому; все мы у смерти в долгу»[30].
Наверняка найдутся такие, кто обрадуется моему уходу — если они об этом прослышат — и кто с радостью повторит афоризм Карла IX: «Нет запаха приятней, чем запах убитого врага». Неоспоримо и то, что на моих похоронах не будет многолюдно. Умри я прямо сегодня, синьора Праска, наверное, поплачет. И еще Клара с Диндиной. Падре Бенедетто пробормочет несколько слов, скорбя, что не услышал от меня предсмертной исповеди. Собственно, если моя дружба ему действительно дорога — а мне кажется, что это так, — он, возможно, сделает вид, что уловил раскаяние в моем последнем выдохе, увидел легчайший трепет век в ответ на последний, самый важный вопрос. Только это, конечно, будет самообманом. Подергивания плоти будут результатом агонии нервов, последних электрических разрядов в тканях, расслабления мускулов, которые начнут постепенно распадаться в прах.
Какое имя произнесут в моем некрологе и начертают на моем могильном памятнике? Не знаю. Возможно, «А.Э. Клерк». Я бы предпочел — «Il Signor Farfalla». Я должен это признать: когда я попаду в лапы смерти, встанет вопрос, кто же я на самом деле. В любом случае на моем надгробии не будет моего настоящего имени. Я навсегда останусь непреднамеренной ошибкой в кладбищенских архивах.
Я не боюсь смерти, не боюсь умереть. Я не думаю о ней применительно к себе. Я твердо знаю, что в положенный срок она придет. Я согласен с Эпикуром. Смерть, самое страшное из зол, для меня — ничто. Пока я жив, ее не существует, потому что она не здесь, она не случилась, она неощутима, она непредсказуема. Когда она придет, ее тоже не будет. Просто я перестану существовать. А значит, чего там о ней думать, для живых ее не существует, а мертвые не существуют сами и, соответственно, ничего о ней не знают. Это всего лишь турникет между бытием и небытием. Это не часть жизненного опыта. Не событие человеческой биографии. Это вещь в себе. Пока я жив, смерти не существует.
А раз мне безразлична смерть, мне безразлично и то, что я навлекаю ее на других. Я не наемный убийца. Я ни разу не убивал — в смысле, ни разу не нажимал на спусковой крючок ради того, чтобы получить за это плату. А вы что, подумали, что нажимал? Если подумали, то вы ошиблись.
Моя работа — создавать подарочную упаковку для смерти. Я торговец смертью, я судия, который может вызывать смерть к существованию с той же легкостью, с какой цирковой фокусник достает голубя из платка. Я не творец смерти. Я лишь организатор ее доставки. Я — портье смерти, ее коридорный. Я проводник на пути во мрак. Человек, держащий руку на выключателе.
Именно поэтому я — сторонник преднамеренных убийств. Нет смерти лучше. Смерть должна быть благородной, опрятной, безоговорочной, точной, уникальной. Ее красота — в ее завершенности. Это последний мазок кисти на полотне жизни, последнее цветовое пятно, довершающее картину, придающее ей совершенство. Жизнь уродлива своей неопределенностью, ужасна своей непредсказуемостью. Можно стать безденежным или бездомным, можно лишиться любви и уважения, можно навлечь на себя ненависть и невзгоды. В смерти ничего такого не бывает.
Смерть должна быть аккуратной, точной, как хирургический разрез. Жизнь — тупой инструмент. Смерть — это скальпель, острый, как вспышка: его используют лишь единожды, а потом отбрасывают как отработанный.
Я ненавижу подателей суетной и неряшливой смерти, например охотников на лис и оленей. Для этих жестоких, бездушных людей смерть не есть триумф красоты, хотя они, как правило, утверждают обратное; для них это — долгое странствие от варварства через непристойность к унижению смерти. Для них смерть — развлечение. Сами они хотят умереть быстрой смертью, избежать долгого мучения на смертном ложе, раковой агонии, медленного разложения плоти и духа: они хотели бы погибнуть будто от удара молнии: сейчас ты отчетливо видишь, как лучи солнца пробиваются сквозь косматые грозовые облака, а миг спустя тебя уже нет. И при этом других они обрекают на долгую смерть, наслаждаясь каждым роковым содроганием, каждой секундой предсмертных мук.
Я не таков, как они, эти ублюдки в охотничьих камзолах цвета артериальной крови. Представляете, они даже бояться называть свои одеяния алыми, пурпурными или кроваво-красными. В Англии они называют их «розовыми»[31].
Столовая в доме падре Бенедетто выглядит мрачновато-величавой, точно кабинет какого-то адвоката. Картин на стенах нет, за исключением одной запылившейся Девы Марии, которая держит младенца Христа чуть ли не на расстоянии вытянутой руки, — работа маслом в облупившейся золоченой раме. Можно подумать, что маленький Иисус ей и не сын вовсе: наверное, от него пахло, как от всех младенцев, — перепачканными пеленками и кислым молоком. Стены облицованы темным деревом, на котором остались пятна от многовековых слоев лака, от дыма из внушительного камина, от выкуренных предыдущими жильцами сигарет и от чада парафиновых ламп. Две такие лампы стоят на консоли, колпаки из прозрачного стекла возвышаются над матовыми основаниями, покрытыми тонкой росписью — сценами из жизни Господа.
Почти всю комнату занимает обеденный стол, массивная конструкция из совсем почерневшего дуба десяти сантиметров толщиной, на шести ножках, вырезанных в форме каннелированных колонн какого-то гротескного собора. По колоннам вьются плодоносные виноградные лозы, за которые цепляются мелкие ухмыляющиеся бесы.
У священника прекрасный сервиз — тонкий старинный фарфор с золотыми и бордовыми ободками, большие плоские тарелки и аккуратные чашки для омовения пальцев, которые звенят, если по ним щелкнуть ногтем, вместительные суповые тарелки и овальные тарелки под рыбу. На каждой такой рыбной тарелке запросто поместится целый обед для крестьянской семьи из четырех человек. На блюдах для овощей и в супнице можно разместить столько еды, что хватит на небольшую горную деревушку. Каждый предмет сервиза украшен по центру гербом, окруженным тремя вызолоченными птицами — они поют, запрокинув голову и раскрыв клюв.