Чары Шанхая - Хуан Марсе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была открытка с видом Шанхая и зеленый шелковый веер. Он сказал, что на открытке изображена река Хуанпу и живописная людная набережная вдоль Банда — самого знаменитого бульвара на Дальнем Востоке, — небоскребы и старинное здание таможни. Открытка была без марки, потому что Ким, как пояснил Форкат, передал ее лично. Оборотная сторона была исписана убористым нервным почерком, который Сусана мгновенно узнала: это был почерк ее отца. На открытке было написано следующее:
Моя дорогая Сусана, это письмо тебе передаст человек, которого я очень люблю и которому доверяю. Отнесись к нему так же, как если бы это был я, будь радушна и гостеприимна, он никогда меня не покидал и во всем помогал (кстати, он превосходно готовит!). Сейчас у него возникли затруднения (я рассказал о них в письме маме). Он передаст тебе настоящий шелковый китайский веер зеленого цвета — ведь это твой любимый цвет, а также привет и поцелуй от меня, старого бродяги, который все время тебя вспоминает. Будь послушной девочкой, кушай хорошо, во всем слушайся маму и доктора и, главное, побыстрее выздоравливай. Твой любящий папа Ким.
Сусана задумалась, уставившись в пустоту, потом перевернула открытку и принялась рассматривать оживленную набережную реки Хуанпу.
— И все-таки я его не понимаю, — проговорила она. — Зачем ему это понадобилось? Почему он уехал так далеко?
— Это долгая история. Я бы сказал… — Форкат внезапно умолк и, прежде чем продолжить, втянул руки в длинные рукава кимоно и присел на краешек кровати, не отрывая глаз от Сусаны. — Я бы сказал, что он отправился на поиски чего-то очень важного, что некогда оставил здесь, в нашем с вами городе… Однако лучше отложить этот разговор. У нас будет достаточно времени, чтобы обо всем наговориться.
2
К часу дня ноги у меня ныли от усталости, но отныне я думал только об одном: поскорее доставить капитана домой, перекусить и бежать к Сусане. Как-то раз я попытался уговорить Блая, чтобы он отправился со мной навестить Нанду Форката.
— Обойдется, — ответил он мне.
— Но разве сеньор Форкат не был вашим другом, капитан?
— Верно, был когда-то, — ответил старый псих и, остановившись посреди улицы Вильяфранка, пробежал глазами подписи. — Мало, черт бы их подрал. Нужно больше.
— Но тогда почему, — настаивал я, — вы не хотите его навестить?
— Еще чего, — буркнул он. — Нынче совсем другая война.
Порассуждав о разновидностях дружбы и ненависти, которые порождает всякая война, капитан рассказал мне, что лет пятнадцать назад Форкат работал в баре «Ла Транкилидад» на Паралело, в самом логове анархистов, этих бесплодных мечтателей, проповедовавших учение Прудона, и, подавая клиентам пиво и карахильо, предлагал им книги Бакунина и революционные брошюры, которые сам же и печатал.
— Он был романтиком и фантазером, — сказал капитан, — эдакая невинная душа, зазывающая в рай. Кстати, его карахильо тоже были не от мира сего — он их делал на совесть, анисовой не жалел… Однако хватит болтать, работы у нас полно, а времени мало. — Он бросил испытующий взгляд на узкие грязные тротуары, на запертые двери и добавил: — Как ты думаешь, на этой улице кто-нибудь подпишет? Уверен, газ и сюда успел добраться!
Безумного чудака капитана нельзя было упрекнуть в глупости или наивности: он довольно быстро сообразил, что его битва с трубой и газом не только не вызывала энтузиазма окрестных жителей, но и стала причиной бесконечных насмешек, так что собрать первую дюжину подписей оказалось чрезвычайно сложно. Зато он больше не торопил меня с портретом Сусаны, и я вздохнул с облегчением, потому что отнюдь не стремился поскорее его закончить, наоборот, мне нравилось ежедневно бывать в особняке, и я мечтал, чтобы это продолжалось по крайней мере до осени, пока я не начну работать.
Частенько я даже не открывал коробку с карандашами, зато мы с Сусаной играли в шашки или в семь с половиной, а когда ее навещали братья Чакон, то и в парчиси. Иногда она уставала и принималась ворчать, что я до сих пор не начал ее рисунок — тот, другой, который она собиралась отправить отцу с дарственной надписью, — однако и она больше меня не торопила, потому что с некоторых пор ежедневно в пять часов пополудни Форкат входил на террасу в своем неизменном шелковом кимоно, громко стучащих деревянных сандалиях, с зачесанными назад волосами, опрятный и отдохнувший после долгой сиесты, и, усевшись на кровать к Су-сане, подробно рассказывал о своих отношениях с ее отцом: как они познакомились, как начиналась их дружба в нищей, полной грез и единой с целым миром Барселоне, городе, который они когда-то одинаково любили и одновременно потеряли; как им пришлось бежать за границу, во Францию, сколько у них было общих надежд, планов, приключений и разочарований, сколько лишений, страданий и в то же время радостей…
Не могу точно сказать, когда это началось, — кажется, с того дня, когда Сусана принялась настойчиво задавать один и тот же вопрос: что за важное дело держит отца в Шанхае, в этом далеком таинственном городе; вопрос, на который Форкат до поры до времени отвечал отговорками. Отчетливо помню одно: его истории захватили нас целиком. Он старался объяснить, почему Ким, который обожал свою семью и свой родной город, не мог тем не менее отказаться от борьбы за переустройство мира, принимавшей порой неожиданный оборот, равно как и от своих моральных убеждений. Наконец он заговорил о деле, вынудившем Кима уехать за тридевять земель.
— Не знаю, должен ли я об этом рассказывать, — добавил он, устремив на нас с Сусаной взгляд своих косящих глаз, один из которых был неподвижен и смотрел куда-то сквозь нас, где видел нечто, недоступное обычному взору, но Сусана стала настаивать, и в конце концов он уступил. — Хорошо, — сказал он, — но только учтите, что это долгая история; она началась во Франции года два назад, в крошечной комнатенке одного пансиона в Тулузе, которую мы с Кимом делили в те суровые годы, так что лучше всего начать именно с этого, а потом не спеша продвигаться дальше…
3
Одним из первых, кому пришлось поставить свою подпись под нашей петицией, был сеньор Сукре, который столкнулся с капитаном на улице Трес-Сеньорас в серый дождливый день.
— Блай, черт бы тебя побрал, — сказал он, улыбаясь, — как я могу поставить свою подпись, если я давно уже позабыл и свое имя, и адрес, и пол, и профсоюз?… Кому нужна подпись такого человека?
— Не важно, подписывай и катись на все четыре стороны, — заворчал капитан. — Зато теперь все узнают, что ты тоже задыхаешься от газа, а значит, дело нешуточное, и пора им заняться всерьез…
— Ладно, давай сюда свой манифест, — перебил сеньор Сукре, схватил ручку, вывел свою фамилию и поставил подпись. — Вот, пожалуйста… Знаешь, что я тебе скажу, Блай? Я очень тебя уважаю, честное слово. Как-нибудь обязательно напишу твой портрет. Но твоя петиция — один смех. Неужели ты не видишь, что нас окружает Ничто — великая, таинственная пустота? — И его мягкая пепельно-серая рука нищего художника, словно ведомая неким смутным воспоминанием, широким жестом обвела зловонное болото, которое, по его мнению, нас окружало. — Надеюсь, ты меня понимаешь. Пустые сны, что тонут в пустоте, как сказал некто…
— И ты все это видишь, бедолага? — Капитан сочувственно улыбнулся. — Спасибо, твоя подпись очень нам пригодится.
— Представь себе, Блай, бывают дни, когда меня почти не волнует, кто я такой и какого черта здесь делаю. Боюсь, это и в самом деле почти не имеет значения. Наша личность — мыльный пузырь, который, того и гляди, лопнет… Все мы, мой добрый друг, суть не что иное, как космические отбросы. Для меня сейчас главное припомнить, что я делал завтра, и навсегда забыть, что буду делать вчера. Пока.
На прощанье сеньор Сукре дружески хлопнул капитана по плечу, подмигнул мне и бодро зашагал в сторону Торренте-де-лас-Флорес. Мы продолжили свой путь. Капитан покачал головой и усмехнулся: он был доволен, что старый друг так простодушно и ловко его дурит. Над нашими головами, среди стремительных черных туч, которые словно пожирали друг друга в сумрачном небе, на мгновение замер желтый зигзаг молнии.
4
Ким частенько повторял, что в разгар передряг, которые неизбежно влечет за собой его опасная миссия, сжимая рукоятку пистолета и заглядывая в лицо смерти, он вдруг понимал, что делает это не ради свободы, справедливости или какой-нибудь иной великой идеи из числа тех, что движут миром, заставляя людей мечтать и убивать друг друга, а ради хорошенькой девочки, которая прикована к своей кровати, к своему дому и своему городу болезнью и нищетой. Эта девочка — ты, и твой образ навсегда отпечатан в его памяти, словно татуировка. Дня не проходит, чтобы он не представил себе, как ты лежишь здесь, будто раненая голубка, запертая в стеклянной клетке, и тебя преследует отвратительный черный дым. Скажи ей, чтобы гнала из сердца тоску и разочарование, — вот какие слова он тогда произнес, и сейчас я передаю их тебе, ничего не добавив и не утаив; он тебя видит, слышит твой голос, помнит тебя и любит, забывая собственные невзгоды, потому что все поражения и потери, которые принесло с собой окончание войны, одиночество и изгнание, разлука с твоей мамой, депортация и гибель товарищей, зверства немцев — все это кажется ему ничтожным в сравнении с тем, что он не в силах помочь своей бедной больной девочке, приободрить ее, поддержать в ней желание жить…