Четыре письма о любви - Нейл Уильямс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то на святочной неделе, когда Исабель сидела в комнате Шона, ей попалась его старая жестяная флейта. Повертев ее в руках, она протянула инструмент брату, внимательно следя за выражением его глаз. Почти сразу она увидела, как Шон взглядом потянулся к флейте, словно стараясь зацепить ее невидимым крюком, и Исабель без колебаний поднесла блестящий мундштук к его перекошенным губам – ко рту, в уголках которого кожа покраснела и потрескалась от постоянно текущей слюны.
– Подуй, Шон! – проговорила она негромко.
Некоторое время ничего не происходило, но она чувствовала, как он медленно собирается с силами. Музыки еще не было. Невероятным напряжением всего своего существа Шон сосредоточился на том, чтобы правильно сложить губы для игры.
– Дуй, Шон, дуй! – повторила Исабель – и боком полетела со стула, когда рука брата, пытавшегося нащупать отверстия на флейте, описала стремительный полукруг и ударила ее по лицу. Шон протяжно застонал и без сил откинулся на кровать.
– Все хорошо, Шон, все хорошо, – пробормотала Исабель, поднимаясь с пола и пытаясь снова подсунуть ему под спину подушку. Шон лежал, упираясь подбородком в грудь и не поднимал глаз. Она ждала, прислушиваясь к тому, как ветер снаружи подхватывал крупные дождевые капли и швырял в окно маленькой сырой спальни. Исабель еще немного постояла, а потом начала все сначала: заключив лицо брата между ладонями, она заставила его приподнять голову и заглянула ему в глаза. Прочтя во взгляде Шона немую мольбу, она снова поднесла флейту к его губам, а потом направила пальцы на отверстия. В течение нескольких секунд он крепко сжимал инструмент, вцепившись в него, словно в перила или канат, словно стараясь не дать своим рукам снова упасть на одеяло. Шон весь изогнулся, он склонялся то вперед, то в стороны, сгибался и разгибался и с такой силой прижимал к губам мундштук, что расцарапал себе десны до крови. В какой-то момент он едва не свалился с кровати, но Исабель успела его подхватить.
– Попробуй еще раз, Шон! – снова попросила она. Брат попытался подуть – и флейта выпала у него из рук.
В тот день он повторял свои попытки раз десять или даже больше, но у него так ничего и не получилось. И только когда ранние зимние сумерки пали на остров и за окнами спальни не стало видно ничего, кроме льнущей к стеклам плотной, густой синевы, он все же схватил флейту и дунул в нее, приподняв над отверстием указательный палец правой руки. Ему хватило сил, чтобы сыграть только одну ноту, но она, переливчатая и чистая, взмыла высоко в воздух и зазвенела под самыми облаками, словно удивительная и величественная осанна.
Значит, какой-то Бог все-таки есть, думала Исабель Гор, возвращаясь в Голуэй после рождественских каникул. В том, что произошло дома, ей виделся не только проблеск надежды для Шона, но и ее собственное избавление от гнетущего чувства вины.
14Жены сами создают себе мужей. Они берут грубое сырье – ту неуклюжую, действующую из лучших побуждений молодую энергию, в которую влюбились, – и начинают не спеша обрабатывать этот сырой материал, пока лет через сорок кропотливого труда из него не получается мужчина, с которым женщина может жить.
Мужчина, которого моя мама создала в первые годы своего брака, твердо знал две вещи: муж обязан обеспечивать семью, а жена должна поддерживать чистоту в доме. По утрам папа целовал ее в щеку и уходил на работу, а она оставалась одна в крошечном – на две спальни – домике на Кленовой улице, который, как казалось маме в ее более поздних воспоминаниях, в течение примерно полугода оставался единственным в ее взрослой жизни местом, где она чувствовала себя счастливой. Надев желтый клеенчатый фартук и подпевая радиоприемнику, мама скребла и мыла и без того чистый дом, а потом зачесывала волосы назад и отправлялась по магазинам с таким счастливым, сияющим лицом, что ее новым соседям казалось, будто она лучится любовью. Маме казалось, что она ведет себя в точности так, как полагается образцовой жене, поэтому когда папа возвращался с работы и, войдя в чисто убранную прихожую, снимал с брючин бельевые прищепки (в те времена он ездил на службу на велосипеде), а потом целовал маму, прижавшись к ней прохладной после улицы щекой, она была уже в другом платье и благоухала эвкалиптом. Ужин мама накрывала в кухне, на маленьком пластиковом столе, и пока он ел, слушала его рассказы о том, что случилось сегодня на работе. Лицо ее при этом оставалось внимательным и сосредоточенным, да и сама она стала намного серьезнее. Еще бы, ведь теперь она была уже не девчонкой, а женой; именно поэтому в течение первого же года супружества мама перестала поддразнивать папу, постаравшись полностью избавиться от своих прежних, игривых и легкомысленных манер.
Ей хотелось, чтобы папа продвигался по службе, делал карьеру. Когда его начали мучить головные боли, а волосы надо лбом начали редеть (тревожный признак на самом деле!), она вообразила, будто лысина и мигрень – непременные атрибуты любого успешного государственного служащего. «Ты выглядишь очень респектабельно», – говорила она ему, стараясь не замечать растущего с каждым днем разочарования и пока еще тихого, не прорывающегося наружу раздражения, которое подспудно тлело в лысеющем, худом мужчине, который был ее мужем. Сама она изо всех сил старалась сделать его мир еще более чистым и опрятным; в один памятный день мама заменила на окнах все занавески и собственноручно оклеила крошечную ванную комнату обоями светло-розового оттенка, который, как ей казалось, успокаивает лучше других цветов. Папа, разумеется, ничего не заметил – пройдя в аккуратную гостиную, где стояли прекрасно сочетавшиеся друг с другом кресла и диван, украшенные кружевными подголовниками и подлокотниками, он сел, глубоко задумавшись о скучном однообразии своей жизни, и его волосы сыпались и сыпались на ковер седыми прядями, которые наутро мама уберет пылесосом и щеткой.
Детей у них долго не было. Деньги они тратили на дом, который в течение пяти лет претерпел несколько косметических ремонтов, призванных придать комнатам так называемый свежий вид. Каждый новый проект тщательно продумывался и был более амбициозным, чем предыдущий, так что в конце концов, если поскрести стену в ванной, можно было обнаружить пастельного оттенка обои чуть не всех цветов радуги, отражавших историю предпринимавшихся каждые два года маминых попыток воплотить наконец в жизнь свое представление о «доме мечты».
Мама, конечно, видела все это совершенно в ином свете. Она не сомневалась, что умело вьет семейное гнездышко и заодно воспитывает идеального мужа, с которым ей было бы удобно и комфортно жить. Она покупала папе новую одежду, она выбросила его поношенные «воскресные» брюки, которые он любил больше всего, она заставляла его бриться по выходным и даже настояла, чтобы он перестал ездить на работу на велосипеде и купил машину. Вскоре машина появилась – крошечный черный «Фольксваген», на котором они ездили по воскресеньям в Уиклоу: папа управлял, скорчившись в три погибели и упираясь коленками в руль, а мама сидела рядом – прямая и прекрасная, как королева.
Когда папа получил третье повышение по службе, мама, вероятно, сочла, что ей больше не нужно работать над его воспитанием. Он больше не выдавливал зубную пасту из середины тюбика, всегда переобувался, прежде чем войти в дом, где лежал теперь красивый светло-бежевый ковер, купленный специально для гостиной, каждый день надевал свежее белье и носки, принимал ванну не меньше четырех раз в неделю и не забывал опускать сиденье унитаза после того, как справлял малую нужду. Его служебная карьера не вызывала никаких опасений – на работе его считали умным, исполнительным, аккуратным работником. Теперь даже Флэннери не узнавал в нем того худого, тоскующего, влюбленного парня, который всю рабочую неделю мучился словно в чистилище в ожидании заветного вечера пятницы, но это, как ему казалось, было сравнительно небольшой платой за столь очевидный успех.
Настало лето, папа взял отпуск, и нагруженный вещами сверкающий «Форд», выехав из ворот нового дома на Маллбери-лейн, помчался по шоссе за город. «Я была счастлива, очень счастлива, – говорила мама много лет спустя, обращаясь к обоям и занавескам своей маленькой спальни. – О Господи, как же я была счастлива!» Они останавливались в самых живописных уголках, где папа рисовал поля и горные пики, а потом устраивали долгие пикники на согретых солнцем травянистых лужайках, так что на какое-то время мама, поддавшись красоте безбрежного голубого неба и птичьих песен в древесных кронах, отставила в сторону ту непреклонную решимость, с которой она управляла их общей семейной жизнью. А через девять месяцев появился на свет я.
Эта история, как и все остальные истории из прошлого, дошла до меня в виде фрагментов, из которых я, как мог, сложил целую картину. К маю мой отец снова уехал на этюды, и мама спустилась из спальни вниз. Мы вместе вымыли дом, уничтожив малейшие следы папиного в нем пребывания, так что уже через неделю после его исчезновения от него не осталось даже запаха. За работой мама все время говорила. Поначалу это были просто бессвязные, сердитые восклицания и гневные фразы, адресованные глубоко въевшейся грязи на стенках раковины и спитому чаю, который, торопливо кружась вокруг сточного отверстия, забил трубу. Я, впрочем, не особенно к ним прислушивался и только налегал на щетку, помогая маме отмыть непрерывно накапливающуюся невидимую грязь жизни.