Уцелевший пейзаж - Мака Джохадзе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ответ истерический крик молодого адвоката:
— Все, что хотите, уважаемый прокурор, все, все!.. Только не «заранее обдуманное намерение»!
Вслед за этим выпадом вновь слышен все тот же методичный, спокойный голос, как всегда четко ставящий вопрос:
— Дорогой коллега, вы многократно упоминали о «слепой пуле». К сожалению, эта поговорка — этот яркий сколок народной мудрости — не совсем точно понята вами, коль скоро «слепоту» пули вы фактически приравняли к слепоте разума. В противном случае, дорогой коллега, вы, быть может, не сочтете за труд напомнить нам, в чем состоит разница между этим маленьким, самим по себе безобидным неодушевленным предметом, а также аналогичными ему явлениями внешнего мира и человеком, для которого дилемма «быть или не быть» изначально выдвигается и разрешается разумом?.. Нет, коллега, так дело не пойдет! Правда, подобной чудодейственной лирикой дурманили людей еще поэты античной эпохи, но вы забываете, что законодательство имеет не менее древние истоки, чем эта ваша лирика, ибо с появлением на земле первого цветка появился и букет цветов, которые были сорваны человеческой рукой, чтобы преподнести возлюбленной. Исходя из вашей лирики, этот букет — символ любви и нежности, но объективно срывание цветов есть преступление, ибо и цветок живет днями, дарованными ему природой. А в нашем случае, коллега, дело касается не цветка, а человека. Хорошо еще, что «слепая пуля» нанесла потерпевшей лишь «поверхностное ранение в области правого плечевого сустава», как зафиксировано медицинской экспертизой, ну а если бы она «сослепу» прошла пятью сантиметрами левее?.. Впрочем, оставаясь последовательным, вы, возможно, и тогда не отказались бы от своей лирической концепции защиты… В силу забывчивости вы упускаете из виду, что ваша пленительная лирика служит лишь розовому облику музы, а не древним и классическим цветам истины — черному и белому, то есть правде. Вот эти-ми-то цветами — черным по белому — и записано признание обвиняемого, что пуля вылетела не случайно, что обвиняемый прицелился… да, да, взял на прицел белую норку, облегавшую воротник пальто идущей по улице девушки. Вникните в эту фразу, имеющуюся в деле: «Взял на прицел белую норку…» Каких тревожных границ достигает холодный цинизм обвиняемого, да, именно обвиняемого, ибо назвать человеком вашего подзащитного, коллега, у меня не повернется язык.
В неуютном, прозаически-будничном зале суда спорившие друг с другом коллеги, отстаивая истину и ухищрениями своего красноречия до дна проникая в глубины справедливости, не замечали, с каким тихим колыханием несла щепку прозрачная поверхность ручья. Стоящий в верховье ручья мальчик, желая спасти отколовшуюся от сваленного дерева щепку, бросил ее в воду. Долго и грустно смотрел ей вслед, потом сам побежал вдогонку торопливым, потешно кудрявым маленьким волнам и вместе со щепкой отдал им всю свою душу.
Никто не замечал скрытой суровости ручья, перекатывающего незамутненную, беззащитную душу босоногого мальчика с красивых разноцветных камешков на голыши и гальку, волокущего ее вниз, к ущелью, чтобы утопить в гневном водовороте. А если посчастливится ей вынырнуть, наслать в испытание тину и ил озерный.
Как старик, греющийся весь день на солнце, он сначала положил руки на колени, потом приподнялся, подпирая себя костылями одеревенелых суставов, и с таким трудом, так тяжело поволок ноги, будто душа отлетала от тела и никак не могла отлететь. Уходил Тедо и уносил с собой самую страшную кару — разум, сознание, которое отныне никогда не простит ему то минутное затмение и слепоту, когда прочерченный электрическими столбами сумрачный день и тусклая улица показались ему вдруг дремучим, темным лесом, а быстро идущая по улице девушка с ее юркими движениями — белой норкой.
Прежде чем покинуть зал, он последний раз поднял голову, обвел тяжелым, почти бессмысленным взглядом все вокруг, и вдруг с растянутых в горькой усмешке его губ незаметно сорвалось что-то, как срывается последняя пушинка с нежнейшей прозрачной сферической головки одуванчика, воспарило под купол душного зала, потом легким, тихим колыханием пронеслось над людьми и подтаяло, как снежинка, у изогнутых морщинок век.
Маамааа…
…Что это было? Нежданно слетевшая одинокая снежинка? Или попавший под лучи закатного солнца зеленый островок, давший приют обнаженной душе? Или, быть может, с незапамятных времен привыкший к камню взор перекинулся вдруг на нежную и сильную фиалку, походившую своей синевой на ночь, а ожиданием рассвета (чтобы показать свою легкую тяжесть) — на роженицу.
Взгляд, брошенный осужденным другом, приобщил Саба к темным тайнам жизни. Слово «мама», настоянное на паре гласных и согласных, держалось на сверкающей сферической поверхности вселенной подобно тому, как мягкий, невинный еще рот младенца держится за сосок материнской груди. Саба показалось, что в этом беспредельном мире он так же случайно набрел на образ матери, как заблудившийся в песках пустыни путник на шершавое с иглами растение с растрепанной верхушкой, на это единственное и бесхитростное прибежище в палящем зное бытия.
Прохладный вечер, сползая с Мтацминды, ложился целебным зельем на вскрытые вены города. Демон ночи сравнял с небытием еще один день вселенной. Угасла свеча. Пришла ночь, щедрой милостью — влюбленным, убежищем — поэтам и разбойникам. Каждая рана, каждая истина раскрылась с возросшей силой, любая мелочь сделалась причиной, любая причина могла обернуться преступлением.
Однако… На то ли созданы море и река, чтобы утопить корабль и человека?! На то ли созданы глухие утесы, чтобы ввергать в пропасть сбившегося с пути охотника?! Неужели для того только кипели неуемные страсти, чтобы ковры цвета родной земли превратить в одеяла?! Чтобы потом притаившиеся под этими одеялами дети не смыкали глаз в горькие, протяжные ночи.
Саба медленно шел вверх по подъему, ведущему к дому, медленно, поскольку нес бремя мыслей. Подстриженные кусты самшита вдоль дороги, как сгорбленные арестанты, стерегли ощетинившийся ночной небосвод. Сегодня впервые после детства ночь не вызывала в нем сказочных видений. Все существо его полнилось белой изморозью обрушившихся лавиной воспоминаний. Столкнувшись лицом к лицу с мрачной бездной, он не отвернулся, а пронзил взглядом непроглядный мрак. Сверкнула как откровение великая мысль одиночества.
Из тысяч окон прошлого выглядывала тысяча испуганных лиц. Обладатель каждого из них боялся остаться наедине с собой, взглянуть в глаза самому себе, даже Софико, та самая Софико, которая сказала некогда внуку — люблю побыть одна.
Недвижно стояли сильные, сами по себе безобидные горы. Заалевшее небо свидетельствовало о близости солнца. Город, истекший накануне кровью, как жертвенный бычок, хранил надежду к утру вновь ею наполниться. Власть воображения вызвала один за другим образы покинувших этот мир близких людей. Суровая правда, уместившаяся на ладони, — их жизнь валялась, подобно булыжникам, в лживом раю старого города, ибо каждый из них был рабом своих страстей и судьбы.
Стояли сами по себе безобидные, задумчивые горы. В лоне земли закипали грозные вулканы. Каждая птица, каждый камешек принадлежали сами себе. Но стада облаков слезами изливали извечную боль человека— «почему дождем я не пролился»[3]… Боль, поскольку все сущее в беспредельном этом мире, каждая мольба и каждое проклятье, каждая песня и каждая слеза, темная бездна и заоблачная вершина, каждый орел и каждый заяц, каждый царь и каждый нищий — все и вся сошлось в одном человеке. Потому-то и поныне стоят невредимо пережившие века скалистые горы, но так скоро остывает тело человека. Верующий и неверующий — все стремятся принести к жертвенному алтарю своего бычка. После чего одни все так же остаются царями, другие же нищими. В поисках царства легко умирать нищим, ведь так близок и так соблазнителен венец.
Покинутый отец Тедо среди искусственной зелени большой залы впервые в своей жизни задумался об убитой им дичи.
Шел Саба домой, и казалось ему, что теперь расстояние сокращается особенно быстро, ибо это только в ирреально окрашенных снах могут так нескончаемо извиваться бесчисленные подъемы на пути туда, где долгожданным избавлением маячат маленькие церквушки — пристанище грешных.
В конце же замерзшей улицы ждал его светлевший свежей побелкой дом. Окружающая тишина еще сильней подхлестывала Саба, гнала скорей к дому. Монотонный лязг цепей на скатах машин слабой отдаленной мелодией долетал до его слуха и вовлекал в грустные удовольствия жизни.
Вслед красным листьям осени меланхолическим пейзажем унеслись видения детства. Огромным снежком сжимал Саба в ладони холодный клубок воспоминаний. Саба чувствовал, что надо бы скорее запустить его в кого-нибудь, поскольку приливавшее к кисти тепло его тела могло растопить эти видения так же бесследно, как весна прошлогоднюю зиму.