В лагере - Борис Шатилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да что вы?!
Я был поражен. Я чувствовал, что это внезапное открытие как-то меняет мое представление о Нике.
Ведь вот как будто и все равно, как зовут человека — Дарьей или Марьей, а оказывается — не все равно. При слове «Ника» мне всегда представлялось что-то стремительное, разящее, острое. Я привык уже к этому. И вдруг — Аня, что-то спокойное, мягкое, доброе.
«Ника-то к ней больше подходит, — подумал я. — Но многое в ней и от Ани. Как она Катю-то нянчила!..»
— Серафим мне все сейчас рассказал, — продолжал он. — Это хорошее, прекрасное чувство! Жаль, что об этом никогда не говорят с вами. Все стыдятся чего-то, слов не находят… А чувства надо воспитывать. Этого-то и не делают и предоставляют вам самим. Вы и воспитываете его тайком под влиянием книг, часто противных и пошлых, под влиянием людей, тоже не всегда ведь хороших. А главное, все прячут эти чувства, стыдятся их, как слабости, как чего-то недостойного человека. Боишься признаться даже самому близкому другу и столько грубости и глупости напускаешь на себя, чтоб скрыть это все.
Он бросил потухшую папиросу и закурил другую.
— А чего стыдиться, если чувство твое бескорыстно и чисто? Любить — ведь это значит отдавать другому все самое лучшее, что есть в тебе. Любовь — прекрасное чувство! Но не оно самое главное в жизни. Быть человеком важнее и куда выше всякой любви.
Вот я расскажу тебе такой случай.
В 1919 году в Сибири. Поздно вечером приезжает к нам, в штаб фронта, человек лет тридцати, с русой бородкой, в шляпе, и говорит, что он коммунист и хочет под видом графа пробраться в тыл к Колчаку с чрезвычайно важным заданием. Документы показывает, все честь-честью.
— Хорошо, — говорит комиссар, — денька через два переправим.
А сам навел справки, что это за человек и действительно ли партия посылает его в тыл Колчака. Уж очень вид-то у него и в самом деле был графский. Оказалось все так, как он говорил. Стало быть, надо переправлять и так это дело обделать, чтоб у колчаковцев и подозрений никаких не возникло. Дело нелегкое.
— Знаете, что? — говорит «граф». — Мне бы с семьей туда, с женой по крайней мере. По паспорту-то я ведь женат, у меня и ребенок есть. С женой-то уж никаких подозрений бы не было…
А где ему взять жену? Во-первых, она должка быть надежной коммунисткой, во-вторых, и внешность у нее должна быть подходящей, и манеры… Ведь все-таки графиня…
Думали, думали…
— Хорошо, — говорит комиссар, — постараюсь достать.
Был у нас один командир, большой мой приятель, коммунист, молодой еще человек. У него жена была тоже коммунистка — очаровательная женщина и большая умница. Когда-то она в женской гимназии учительницей была.
И вот вечером комиссар призывает к себе этого командира и говорит:
— Так и так, «графу» нужна жена. Дело это очень ответственное, и мы могли бы поручить его только Тане (жене командира-то этого). К тому же она и по внешности подходит к роли графини. Что ты скажешь на это?
А тот:
— Когда они едут? — Спросил и страшно побледнел.
— Да нынче в ночь надо бы…
— Хорошо, я поговорю с ней. И ушел.
В ту же ночь — ночь была темная, в двух шагах ничего не видать, — с фонарями вышли мы провожать «графа» с «графиней». У крыльца лошади верховые стояли. Командир обнял в последний раз свою Таню, помог ей сесть в седло, и она уехала с «графом» в ночь.
Страшная это была минута! Когда в театре разыгрываются такие истории, публика ревмя ревет. А тут не театр, а жизнь, настоящая жизнь! Тут на глазах у тебя сердце в груди разрывается — и у кого? У товарища, у близкого товарища!.. Я думал, он зарыдает или бросится следом за ними. Нет! Он стоял и молчал, только фонарь в руке вздрагивал. И вдруг сказал совершенно спокойно:
— Пойдем проверим посты. Есть у тебя папиросы?..
Закурили и пошли. Всю ночь мы не ходили, а чуть ли не бегом бегали от поста к посту. Это сгоряча, конечно. В нем все кипело, и какая-то страшная энергия искала выхода. У слабых людей эта энергия разрешается слезами, бурными рыданьями. Да и он-то, по правде сказать, не из очень уж сильных был, но события эти так напрягли его силы, что он уже в богатыря какого-то превратился. Это бывает.
Вернулись мы уже на рассвете. Он ушел к себе в избу, и мы целые сутки его не видали. Что он там делал, о чем он там думал?.. А потом вышел осунувшийся, — вероятно, не спал и не ел ничего, — но спокойный, по-настоящему спокойный, и сам заговорил о Тане так, как будто с тех пор, как она уехала, не день прошел, а по крайней мере лет двадцать.
— А Таня-то вернулась к нему потом? — спросил я.
— Нет. В тылу у Колчака они с «графом» сделали огромное дело, но Таню-то потом поймали, и она погибла — расстреляли ее. Трагическая история! Но вот что я думаю. А что если командир-то сказал бы тогда: «А плевать мне на вашу революцию и на все ваше благо народное! Не хочу я жертвовать своим счастьем!» Ведь мог бы… И как ты думаешь: лучше бы он поступил? Можно было бы почувствовать к нему какое-то особенное уважение, как к человеку необыкновенному? Да я, вероятно, и рассказывать-то про него не стал бы. А сейчас рассказал потому, что он человек, и замечательный человек. А быть человеком — это главное, это выше всякого счастья.
Он замолчал и задумался. Рассказ взволновал меня. Я никогда не думал, что могут быть такие люди, такие отношения между людьми. «Быть человеком…» — эта мысль особенно поразила меня. И вдруг меня осенила догадка.
— А я знаю, кто это был! — сказал я. — Это Николай Андреевич!..
Он как-то странно посмотрел на меня и улыбнулся.
— Почему ты так думаешь?.. Николай Андреевич замечательный человек! О нем многое можно было бы рассказать… Но где же Аня? — вдруг заторопился он, посмотрев на часы. — Мне уже на поезд пора.
Он встал. Мы пошли к дому. Вдруг из-за кустов выскочил Тошка.
— Стойте, стойте! — закричал он. — Я давно хотел вас снять… У вас такая наружность…
Это было так неожиданно и так смешно, что мы оба засмеялись.
— Ну, хорошо, сними нас с Сашей, — сказал отец Ники.
Он обнял меня за плечи. Тошка наставил свой треножник, покрылся платком, вставил кассету и окинул нас вдохновенным взглядом.
— Так!..
— Не улыбайтесь! Ни за что, ни за что не улыбайтесь! — послышался за нами крик и топот быстрых ног.
Это Ника подбежала и бросилась в объятья к отцу. Следом за ней подошел Серафим.
— Где же ты был?.. Я тебя искала, искала… Какой ты!.. А ты, Тошка, надоел со своим «улыбайтесь». Я сама их поставлю. Сима, Сима, и ты становись!
И затормошила нас, ставила и так и сяк, и все ей не нравилось. Наконец заявила, что нас нельзя нынче снимать, потому что у нас очень глупые лица.
Отец засмеялся.
— Иди к нам, — сказал он Нике, — и пусть этот молодой человек снимет нас такими, какие мы есть, без всяких затей. Глупые, так глупые… Это даже веселее.
И вот мы встали вчетвером. Тошка щелкнул затвором и побежал в подвал проявлять. А мы с Серафимом и Никой пошли провожать отца Ники на станцию.
Ребята все это видели, и это их озадачило. Они как будто не того ожидали от отца Ники. Впрочем, и я не того от него ожидал.
По дороге мы неожиданно встретили Николая Андреевича. Он выздоровел наконец и, чуть похудевший и бледный, возвращался к нам в лагерь. Мы бросились к нему. И он нам обрадовался.
— А ты чего здесь? — с беспокойством спросил он отца Ники.
— Да так… вздор! Они тебе расскажут… А я спешу. До свиданья!
Простился и ушел. А мы с Николаем Андреевичем пошли в лагерь.
— Ну, рассказывайте, что тут у вас…
— Да ничего, Николай Андреевич. Все по-старому, — сказал я совершенно искренне.
Мне хорошо и весело было, как прежде. А насмешки ребят?.. Да стоит ли о них теперь говорить? Было и было. И все это мелочь!
Но Серафим рассказал ему с возмущением. Николай Андреевич выслушал и ничего не сказал, как будто и не придал этому никакого значения. А вечером, после ужина, я заметил, что он все время чего-то кружится среди ребят. То с одним посидит на скамейке, то с другим погуляет по парку и все о чем-то разговаривает.
Не знаю, разговоры ли эти так подействовали, или появление отца Ники в лагере, то ли, как он со мной обошелся, или все это вместе, не знаю, но только насмешки сразу же кончились. Всю эту шелуху как ветром сдунуло, и все пошло попрежнему.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Впрочем, нет, не попрежнему — лучше, гораздо лучше! Наступили мирные, самые счастливые дни.
Тревоги, волнения — все это отлетело куда-то и сменилось полным спокойствием.
Все эта дни Серафим, Ника, Муся, Тошка и я ходили табуном и почти не разлучались. Нас всех охватила какая-то жажда деятельности. Мы горячо взялись за кружки и многое сделали: сдали нормы на «ворошиловского стрелка», на значок БГТО, исходили все окрестности, перечитали вслух в парке множество книг и наговорились на сто лет. Да и пора уж было взяться за ум — ведь скоро и закрытие лагеря.