Семья - Нина Федорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже мой! — воскликнула Мать, — кто допустил этот ужас!
На берегу стояли европейцы, больше всего русские. Китайцы стушевались перед новой, такой жестокой, властью. Их не было на берегу. Но за рядами зрителей шла обычная работа у реки, нагружали какие-то возы, бочки и ящики. Там работали китайцы. Они остались живы. Они должны есть — и они работали, как всегда, ловко и быстро, но все как-то держась спиною к реке, не глядя в ту сторону.
Мать не могла больше выносить страшного зрелища. Она побежала домой. Но она не могла долго не только бежать, но даже и идти, так как у ней началось сильное сердцебиение. Она кликнула рикшу. Мать редко ездила на рикшах. Во-первых, это стоило денег, а во-вторых, она никак не могла привыкнуть к такому роду услуг человека человеку. Ей всегда было жаль рикшу. И теперь, глядя, как он бежит, задыхаясь, как поднимаются его натянувшие кожу ребра, как бегут ручейки пота по его голому телу, слыша свистящий звук его дыхания, — она думала горько:
«Мы все жестоки и безумны. И это цивилизация, гуманность, прогресс?»
Бледная, дрожащая, она добралась до дома и пошла прямо в кухню, чтоб сразу заняться какой-нибудь спешной работой — и тем изменить мысли.
У каждого есть своя манера быть несчастным и выражать или не выражать это. Мать горевала по-своему. Она начинала тихонько петь. У нее еще оставался мягкий и приятный задушевный голос. Часто он обрывался на высокой ноте, и вместо взлета получалось пустое пространство. Но именно это и придавало ее пению какую-то небывалую печаль, какую-то интимную грусть, которая, казалось, ничем не могла быть выражена. В обычном состоянии ничто не могло заставить Мать петь. Она пела только тогда, когда чувствовала себя очень несчастной и больше не могла терпеть.
Услышав это пение, Бабушка немедленно начинала свои приготовления. С годами уже установилась определенная рутина. Напевшись вволю, Мать замолкала. Она сидела с полузакрытыми глазами, как бы вглядываясь во что-то внутри себя, никому другому не видимое. Затем она начинала рыдать, ударяя свою голову о стену, — и все заканчивалось обмороком или сердечным припадком. Придя в себя, она подолгу говорила с Бабушкой, как дитя, жалобным разбитым шепотом. И слышался также голос Бабушки — нежный-нежный и все же имевший где-то в основании адамантовую твердость. Затем обе замолкали. Мать выходила в кухню и принималась за свою обычную работу. После каждого такого припадка Мать делалась как будто старше, несколько ниже, ростом, бледнее. * Жизнь понемногу уходила из выражения ее лица и глаз. Казалось, она каждый раз делала еще один шаг к могиле.
Так и теперь. Прислушиваясь к ее пению и звукам кастрюль — они падали, — Бабушка приготовила диван, подушку, холодную воду, полотенце и отсчитала в стакан 20 валериановых капель. Она знала, что лучше не вмешиваться сейчас же, но ждать обычного заключения пения.
Мать пела прекрасный старинный романс:
…Глядя на луч пурпурного заката,Стояли мы на берегах Невы.
Тайной скорбью Матери было то, что ее бросил когда-то горячо любимый муж, отец Лиды. Разлученные революцией, они долго жили в России, ничего не зная один о другом. Для Матери это были горькие годы беспрестанного беспокойства о нем и молитвы. Жив или мертв, — она не могла потерять его, вычеркнуть из своей жизни. Встреча — здесь ли, на земле, или там, в иной жизни, была лишь вопросом времени.
И вдруг неожиданно она получила от него письмо. Это было хорошее письмо, в дружеском тоне уведомлявшее ее, что он развелся с ней и женился на другой женщине. У них было два сына, и они живут, в общем, счастливо. С большим интересом он справлялся о родственниках. Как Бабушка? Как дочь моя Лида? А главное, о ней самой. Вышла ли и она вторично замуж? Когда? За кого? Затем шли пожелания ей счастья. Письмо заключалось просьбой писать и сообщать почаще о ее жизни и о Лиде.
В письме не было и намека на экономическую помощь, ни вопроса, как и на что Мать и Лида жили и живут 6 настоящее время. Не было никаких предположений встретиться когда-либо в будущем.
После долгих лет, в течение которых Мать, молясь, предполагала все возможные несчастья с мужем, все, кроме одного — и горшего, что он может сам измениться, — это был тяжелый удар. Страдать от врага — это естественно, чего же и ожидать от врага? Но получить такой тяжкий удар от горячо любимого друга было свыше сил. И все же, с чувством собственного достоинства и гордости, она похоронила свое горе в своем собственном сердце, ему же ответила таким же письмом, в таком же дружеском тоне. Она написала, что Бабушка жива и здорова, что сама она замуж не вышла, что Лида растет и расцветает, что с «ими вместе живут еще родственники. Она тоже ни словом, ни намеком не коснулась финансовой стороны жизни и также заключила письмо предложением переписываться. С тех пор раз-два в год приходили подобные письма из Советской России. Она читала письмо, разрывала его на кусочки, а марку отдавала Диме. Ни с кем, кроме Бабушки, Мать не делилась содержанием писем, да и с той обменивалась лишь несколькими словами в день получения письма. Как она переживала свое унижение и горе, было скрыто глубоко в ее сердце. Но приходили моменты слабости, когда ее чувства прорывались наружу. Бывало, вдруг начнет про себя вспоминать эту юность, это счастливое время, когда жизнь освещалась такой любовью, такой надеждой… Она вышла замуж по горячей любви. Только вспомнить те дни… И контраст между настоящим и тем „прежде“ всегда вновь, как свежий удар, поражал ее сердце. Эта рана не заживала, это горе не забывалось. Из всех впечатлений жизни оно одно было бессмертным.
Так и сегодня, она пела тихонько, и слезы, большие и редкие, катились и падали в пудинг, который она мешала большой деревянной ложкой.
…До гроба вы клялись любить поэта…
А Бабушка прислушивалась из столовой.
…Вы не исполнили священного обета…
Через полчаса Мать уже лежала на диване в столовой. Валериановые капли были выпиты. Она уже не плакала, но сотрясалась от внутренней нервной дрожи. Бабушка укрывала ее всеми пальто Семьи. Дима и Собака стояли у дивана, страдая от своего бессилия помочь.
Через два часа Мать уже была на кухне, заканчивая пудинг. Бабушка помогала ей, и они изредка обменивались фразами, сказанными только друг для друга, шепотом.
Мать была натурой скрытого горения. Такою была и Бабушка. Но Бабушку никто никогда не видел потерявшей самообладание. Возможно, все, что было личным, давно перегорело в ее сердце, и остался только пепел, и этот пепел остывал все более и более, и в нем не было уже ни огня, ни даже искр. Может быть, надо, жить до семидесяти лет, чтобы иметь этот пепел. Может быть, он уже начинал накопляться и в сердце Матери. Возможно, наступит день, когда она скажет: «Письмо от моего бывшего мужа, твоего, Лида, отца. Пишет, что живет хорошо. Шлет привет от себя, жены и сыновей вам, Бабушка, и тебе, Лида».
Она это, возможно, скажет уже безразличным тоном, бесцветным и ровным голосом, и пепел в сердце будет лежать, не тронется. Но пока… пока… Вот она в кухне, перед этой печкой, с этим мертвым серо-лиловым лицом. Почему лицо делается лиловым от боли в сердце? А она была когда-то очень красивой. Природа задумала ее как украшение, как деталь роскоши в этой жизни, на этой планете. Но что-то изменилось в намерении природы, и она ожесточенно стала разрушать одно из прекрасных своих творений.
В четыре часа, когда уже окончательно тяжелый покой повис над пансионом №11, Бабушка вспомнила, что никто ничего не ел в этом доме с самого утра.
Поспешно; с помощью Кана, стала она готовить поднос с пищей для миссис Парриш, накормила Диму. Затем сама приготовила и понесла пищу мистеру Суну. Мистер Сун не просил пищи, но он не выходил из дома, а в комнате у него пищи не могло быть. Человек же не может жить долго без пищи. Бабушка с подносом тихонько постучала в дверь мистера Суна. Ответа не было. Она постучала еще раз и, тихонько отворив дверь, вошла.
Он сидел неподвижно, как-то невесомо, и глаза у него были какие-то пустые. Он знаком отказался от пищи. Но Бабушка не уходила. Она стояла перед ним с подносом и кланялась и просила его покушать. Мистер Сун выпил чашечку чаю и съел два бисквита.
Бабушка возвратилась на кухню, вымыла посуду и в ту же чашечку, из которой пил мистер Сун, налила чаю для японской старушки. Она постучала в дверь комнаты, где жили японцы, и тоже никто не ответил. И опять Бабушка тихонько вошла без приглашения. Старая леди неподвижно сидела на полу на циновке и смотрела такими же пустыми странными глазами, как и мистер Сун. Они одинаковы были сегодня — и японские глаза и китайские, и победители и побежденные. И японская леди отказывалась от пищи, но и ее — своей улыбкой и поклонами — Бабушка убедила немножко покушать. И пока та пила свой чай и ела бисквитик, Бабушка смотрела на эти морщины, на эти глубокие складки и в них читала долгую повесть о горькой жизни. И желтой расе жилось не легче, чем белой.