Зона отдыха - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А однажды наговорил вдруг яростно: не разберешь чего. В кратком пересказе так: кто пьет много, у того в душе гложет. Пьют самые ранимые, самые уязвимые. Пьющие – они и есть те страдальцы, что за всех отдуваются. Непьющие дома сидят, перед телевизором: они молчуны. А эти переговорят, обсудят, попытаются додуматься. Никто не понял его речей, он и сам, вроде, не очень-то уловил, и утих, как застыдился. Это его слова, колобка-матерщинника, в тоске и изумлении, ночью, в поту и грязи, задохнувшись от собственной вони: "Как же на эту жизнь трезвыми глазами смотреть?..”
Матросик в тельнике и бушлате – мясник из гастронома. Невысокий, квадратный крепыш: грудь крутая, бицепсы вздутые, челочка наискосок на низенький лоб. Самостоятельный, солидный, с большим к себе уважением. "У меня дом, семья. Я редко прихожу трезвый, но прихожу домой всегда". На работу отправляется затемно – мяса нарубить до открытия, а дошлые мужички уже по дворам хоронятся, водкой промышляют. Ночная продажа: пятерка с бутылки. Матросик платит, у него деньги всегда при себе. Утром, до работы – бутылочку, в обед – бутылочку, под закрытие – еще одну. В магазине варят мясо на плитке, лучшие куски, в обед едят много и жирно. "У меня жена – шелковая. Я ее раз в месяц бью. Дней двадцать прошло, а она уж знает: скоро вломлю". "Так кто же тебя посадил?" "Теща". И смеется: "Га-га-га!" Смеется, как работает. Как камни выплёвывает. "Га-га-га" – три камня. "Га-га-га" – еще три.
Пришел домой выпивши, за ужином добавил, сел к телевизору хоккей глядеть. Всё в норме, культурненько: наши с канадцами. А теща желает другую программу, теща за ручки хватается: там детектив, с продолжением. Слово за слово: он ее по матушке. Она в крик, он ей в лоб! "Га-га-га…” Прискакала милиция, он и им в лоб! "Га-га-га…” Сволокли его в отделение, выскочил на шум майор, он и майору в лоб! "Га-га-га…” Связали его "ласточкой", руки за спиной прикрутили к ногам, пришел майор с фингалом под глазом, неторопливо бил сапогом по ребрам, не спеша приговаривал: "Будешь знать, как милицию бить. Будешь знать. Будешь знать”. Потом держали его пять дней в милиции, чтобы синяки сошли. Потом отвезли в суд, дали еще десять суток. "Я не в обиде, не... Нормально поступил, по-человечески. Могли бы дело завести, срок навесить года на три". Вспоминал майора часто, с благодарностью, только на наре не мог улежать: ребра болели и вздохнуть трудно.
Сидел, скорчившись, под потолком, рассказывал о работе о своей: как деньги делает. Всё мясо идет первым сортом: и ребра, и голяшки, и прочее другое. Страшно, конечно, под топором ходит, зато копейка хорошая. Тонну мяса нарубил – директору полсотни. "Ну и сколько у тебя на день?" "Да тридцаточка, не меньше". "Чего ж так бедно?"
Сидел в камере Гоша – шофер на продуктовой машине, быстрый, смышленый, в дорогом джинсовом костюме: тот в иные дни и до сотни нарабатывал. На баб, на выпивку, на взятки. "Хочешь жить – делись с другими". В гараже плати: дадут новую машину. На комбинате плати: дадут хорошее мясо. Грузчикам плати: чтобы у тебя много не украли. Зимой Гоша берет брандспойт, обильно поливает туши: вода леденеет, мясо тяжелеет. Летом открывает в кузове люк, чтобы влагу на ходу втягивало. "Я гоню себе, мясо влагу тянет, вес нагоняет на мой карман". Вырезки везет – снимает пару десятков с нижних лотков. Везет фарш – воду в него, будет фарш "со слезой". Это он сказал, Гоша-шофер, молодой еще – вся жизнь впереди: "У нас от любого можно откупиться. Дал участковому по роже – и четвертной в карман, чтобы не вякал. Начальнику милиции – две сотни”.
Слушали его жадно, как зачарованные, в рот заглядывали богатею, всякое слово ловили. Работяга заводской, токарь высокого разряда, наслушавшись его речей, заорал в запале: "У меня за всю жизнь халтуры не было! У меня железо одно в цехе: не продашь! Получка да аванс, аванс да получка: можешь ты такое понять?..” Гоша подумал, искренне удивился: "Не, не могу... Чем на зарплату одну жить, я бы лучше свой хрен на пятаки порезал". А матросик заржал в голос, как камни выплюнул: 'Та-га-га...”
Каменщик годов под сорок: человек, измученный жизнью. Жена, двое детей, мать в параличе. Жена не хочет жить с матерью, мать обижается на сына: разрывается на два дома. Работа тяжелая, обстановка дома нервная: тянет по лошадиному, без всякого просвета. Коренастый мужчина с седым бобриком, широкое крестьянское лицо с глубокими морщинами: выглядит намного старше своих лет. Попал в камеру нестандартно, как по анекдоту. Пришел домой, выпил, затосковал от такой жизни – хотел руки на себя наложить. Жена с перепугу побежала в милицию, чтобы предупредить самоубийство а они не разобрались, – пьяный и пьяный, чего там еще? – укатали его в барак, на пятнадцать суток.
Сидел первое время, как заледенелый. Все ржут на анекдоты, а он нет. Все историями делятся, а он не шелохнется. Тихий, сумрачный, закостеневший, только глаза изнутри взглядывают. Их много таких, невидных молчунов – полкамеры. Кто они, что они, о чем думают, чего хотят – загадка. Эти – шустрые, шумные, наглые – забивают всех, они на поверхности, по ним, вроде, и нужен этот барак, но сколько тихих, тоскующих, потерянных, страдающих в неведении, в хаосе необдуманных дел и понятий!
Каменщик отдохнул к концу срока, камера для него, что больница, с освобождением от работы и домашних забот. Каменщик отогрелся, оттаял и сказал вдруг всем на удивление, неумело улыбнувшись углом рта: "Я на стройке всю жизнь. Промерз на верхотуре. Думаю я в Молдавию рвануть. Там тепло, зима легкая, вина много. Брошу всех к едрене матери, один уеду. Женщину себе найду...” И удивился на такие слова, сам себе не поверил. К последнему дню заскучал, загрустил, снова затих, как заледенел, за порог шагнул без охоты.
Серёга-токарь по кличке Цыган, 47 лет: смуглый, курчавый, еще красивый гуляка. Волос с проседью, лицо в складках, крест-накрест, будто саблей рубленое, глаза карие, с поволокой, мешки под глазами набрякшие, особенно по утрам, на груди татуировка: портрет Ленина в траурной рамке и надпись каемочкой: "С юных лет счастья нет”.
В первые дни клокотал от ярости, вскидывался, в который уж раз пересказывал свою историю. Бежал Серёга в магазин, торопился до закрытия взять бутылку. Без десяти минут до срока выбил в кассе три шестьдесят две – и в винный отдел. А продавщица уже сворачивается, грузчики ящики внутрь уволакивают. Все уволокли, два оставили: с семи вечера продажа тихая, тайная, с наценкой. Четыре пятьдесят – бутылка. "Иди, – велит продавщица, – сдай чек в кассу. Так мне заплатишь". Он пошел, он и сдал. Возвращается – дает ей три шестьдесят две. А она требует уже четыре с полтиной. Вывернул карманы, наскреб медью до четырех. "Еще давай". "Нету больше". "Нету – сиди голодный". А время на часах – семь без минуты. Его время, законное, без наценки. "Ах, ты, сука! – на нее. – На ком ты, падлюга, наживаешься?!" И замахнулся, конечно. Она в крик! Она к грузчикам: "Вы свидетели!" Подхватили его под руки и в отделение. Объясняй – не объясняй: пятнадцать суток.
Очень он выделялся в камере, Серёга-токарь, актер одаренный, талант несомненный. Историй знал сотни, рассказывал мастерски, вдохновенно: изображал, подражал, пел, даже танцевал. Ночью очнешься, а он ведет свое, голосом хрипатым, прокуренным и пропитым на радость слушателям. Рассказывал истории из жизни своей и дружков закадычных, увлекался, добавлял подробности фантастические, сам умирал со смеху в отдельных местах: видно, только что выдумал и удержаться не может, "Это еще что, мужики! Это всё ништо. В прошлый раз я в Бутырке сутки свои сидел. А там клопы, что шляпки от гвоздей: не раздавишь! Сроку моему конец под первое мая, под самую демонстрацию. Выкинули меня из дверей, пинком под зад – и прямо в колонну. Гляжу, наши идут. "Серёга! – орут. – Цыган! Урра!" Влили в меня стакан водки и пошли в обнимку, с плакатами, дружными рядами. Тут ответственный бежит: "Нельзя ему! Его не утверждали!" А мне и не больно надо. "Ребяты! – ору. – Айда за мной! Тут рядом – пивная!" Всю колонну за собой заворотил”.
Как-то вечером разыграл Серёга целый спектакль, на три голоса, в грязной, вонючей камере: Ленин, Горький, Дзержинский. Баском, картавя, окая, всё, как надо. "Голубчик, Алексей Максимович, что-то вы плохо выглядите. Голодаете, должно быть. Наденька, покорми Алексея Максимовича". "Премного благодарен, Владимир Ильич, у меня всё есть, сыт-обут, премного вам благодарен". "Вы не стесняйтесь, не скромничайте, батенька. Феликс Эдмундович, позаботьтесь об Алексее Максимовиче. Он, батенька, талантище, он нам нужен и очень нужен!"
Был он быстрый, цепкий, сообразительный, Серёга-токарь, с уважением к самому себе, к делу, которое умеет делать: атаман, "бугор", командир. Без такого и работа не работается, и гулянка не гуляется. Вечно он шел впереди – камера следом. Возили их на плодоовощную базу: воруй – не хочу. Приходил вагон с хорошим товаром: мухами облепляли, волокли, кто сколько может. У Серёги заранее всё учтено, всё спланировано. Двоих сразу к костру – картошку варить, двоих в магазин, остальным работать. Собирали бутылки, воровали яблоки с апельсинами, продавали на улице, на вырученные деньги покупали на всех хлеб, колбасу, селедку, сигареты. Обедали зато по-царски: горячая картошечка, селедка с колбаской, огурцы свежие, пара здоровенных банок маринованных помидоров, лук, чеснок, яблоки, апельсины, пяток арбузов на закуску – всё ворованное. "Мы так и на воле не едим", – жмурились камерники. Конечно, не едят. На воле всякий рубль на выпивку. На воле всякая еда – закуска, не больше.