Под новым серпом - Константин Бальмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Месяц, этот совсем другой. Месяц боярин, да хоть и молодой, а не горячий, строгий, холод любит. И все меняет, все меняет свое лицо. Никак остановиться не может ни на чем. Такой бестолковый, что от ночи до ночи не может вытерпеть, чтобы лица не переменить. Это он от беспокойного нрава своего и худеет до того, что вовсе в постель ему слечь нужно. И лежит он не одну ночь, сам темный весь, недовольный. А звездочки за ним, няньки да мамки небесные, то и дело ухаживают, так и сяк задабривают. "Месяц Светлый,- говорят,- вот мы тебя звездной водицей покропим". И кропят его звездной водицей. Какая капля мимо прольется, к нам на землю как звезда летит. Летит, не долетает. Не для нас. Полежит, полежит Месяц. Скучно ему, капризнику. Озарится, осветится, принарядится и пойдет опять гулять. Потому за нрав его такой и любят его русалки непутевые. А из птиц, кроме соловья, только те, которые на воде живут, дикие гуси да лебеди. А больше рыбы его любят. У них нрав тоже беспокойный, трепещутся,- только глянешь на рыбку, юркнет, и где она? А ночью они не так боятся, наверх выплывают, даже в воздух прыгают, к Месяцу им хочется, серебра от него набираются. Потому на рыбах от Месяца и одежка из чешуи серебряная.
После таких разговоров с Ненилой, а их бывало немало, Ирина Сергеевна любила внезапно подойти к своей заветной шифоньерке из карельской березы, уставленной книгами, и не сразу находила книгу, которую ей хотелось читать. А книги у нее были разные. Поэты, сказки, романы, много романов, но и книги по естествознанию также, и книги мудрости. Правда, все это было фантастически перемешано. В этой глуши, в этой деревушке любовно хранились, и не как лишь наглядный талисман, томики Байрона и Шелли по-английски, немецкие классики, рядом с драмами и романами Виктора Гюго и Жорж Санд не только романы Александра Дюма, но и самые чудовищные произведения бульварных романистов, и тут же, разрезанная и прочитанная, "Система мира" Лапласа, книги по ботанике с красочными картинками и даже сочинения Шопенгауэра в подлиннике. Но Шопенгауэра она не читала, все собиралась только. Вообще же Ирина Сергеевна любила от всего зачерпнуть, не тяготя себя слишком большим грузом.
Ее страстью была музыка и цветы. И ей очень нравилось, если в солнечное зимнее утро, когда она садилась за фортепьяно и играла Шопена и Бетховена, она могла видеть около себя цветочный горшок с только что расцветшим алым кактусом.
17
Именно в солнечное январское утро, когда Ирина Сергеевна сидела за фортепьяно, она почувствовала то напряженное, только женщинам во всем объеме понятное блаженное волнение, которое создает первое движение ребенка, этот тонкий толчок, первый знак бьющейся жизни, весть, что связь двоих закреплена и что новая эта жизнь, радуясь темной тайной комнатке, будет чаще и чаще давать знать, что она выйдет на волю, на воздух, где все четко, ярко и громко.
Жизнь протекала в Больших Липах ровно и однообразно. Иван Андреевич, всегда ласковый с женой, уезжал однажды охотиться на волков, ездил с Огинским на лосиную охоту и привез убитого им лося. Такие трофеи не заурядность даже и в лесных местах. Огинский приезжал и так, без охотничьих предприятий, раза два-три. Но встречи эти были беглыми и против обыкновения краткими. Бывали и другие гости из округи. Но Ириной Сергеевной овладело глубокое равнодушие к людям, и она целиком предалась своим мыслям и мечтам.
Ей нравилось долгими часами быть одной и слушать все звуки, которые так явственно звучат в большом зимнем доме, где много жилых, но пустых комнат. Дети после прогулки сидели в своей детской, играли или слушали сказки Ненилы. Их тонкие голоски доносились точно издали, рассказывая о прелести и беззаботности детства. Случайный лай дворовых собак или карканье вороны, соскучившейся на мерзлых ветках опушенной снегом березы; громкие шаги истопника, который там, внизу, вошел со двора и, рассыпав поленья, нагромоздил в углу девичьей увесистую вязанку дров; скрип полозьев съехавших со двора саней, причем тот, кто выехал, из забавы стукнул в ворота кнутовищем; галка, прилетевшая на подоконник,- вон она, наследила тонкими узорами по снегу, лежащему на подоконнике, повернула раза два голову и посмотрела в затянутое морозными узорами окно, ничего не высмотрела, взмахнула своими крыльями и улетела; мерное позванивание стенных часов и стук тяжелого маятника, доходящий из столовой; сонная пряжа бредовых бормотаний Милорда и Леди, двух красивых сеттеров, белых, с коричнево-рыжими ушами и правильно расположенным коричневым пятном на спине у каждого, немного ближе к шее; неявственное шуршанье мыши за обоями, которая точно ощупью ищет выхода,- все звуки входили в слух как части одной объемлющей гармонии. Не разбирающим размышленьем воспринимала она их, не умом, все разъединяющим и расчленяющим, а бессознательно радующимся всему, цельным существом своим.
Потом от какого-нибудь более резкого звука - стукнувшая дверь или чей-нибудь громкий возглас на дворе - эти ощущения опрокидывались у нее в мысли, в правильную словесную форму не сказанного вслух, но связного размышления. "Всем хочется жить,- думала она.- И мне хочется жить. Какая радость эта полоса солнечного луча на полу. Какая радость, что я люблю Ваню и что у нас будет этот ребеночек". Это был третий ребенок, но первый, зачатый в таком цельном просветлении. Это третий и как будто первый. Она не помнила, чтобы она чувствовала себя так раньше.
"Вероника,- шепнула она про себя, улыбнувшись, когда солнечная полоса, передвинувшись, коснулась загнутого носка ее туфли, зеленой, с опушкой из беличьего меха.- Моя маленькая Вероника, я хочу девочку". И она вспомнила свое детство в Москве, небольшой особняк на Поварской, палисадник и цветочные, звездообразно расходящиеся, клумбы. Вспомнила свою институтскую подругу, Лизу Метельникову, вышедшую замуж за горного инженера и уехавшую куда-то на Урал или на Алтай. "Хотела написать мне,- подумала она про себя,- да, верно, так и забыла. Или замерзла там, в снегах?" И ей стало так уютно оттого, что желто-красный огонь, пляшущий в печке, мурлычет свою шелестящую, веющую, тихозвонную песню.
"На небе, там солнечный огонь,- мечтала она,- и это его свет целует мои ноги. А в печке поет другой огонь. А во мне бьется третий огонь, вот тут, в голубой жилке на руке. А во мне и еще есть огонь. Он загорится, засветится, засветит, улыбнется, сперва закричит и заплачет и будет смешно барахтаться, а потом пройдут дни, и будет улыбаться. Я прижму его к груди, я прижму этот огонь, самый милый, прямо к сердцу, где тоже огонь, огонь".
Она припоминала разных героинь из своих любимых романов и поэм и хотела, чтобы Вероника походила на одну из них. На какую-нибудь из девушек и женщин Бальзака или Жорж Санд. И самым непоследовательным образом она стала вспоминать, как в Москве, когда она была уже взрослая, она приходила в гости к своему дяде, боевому генералу*, который долго жил в Варшаве и полюбил польский язык. Он непременно хотел перевести на русский язык "Небожественную комедию" Красинского. Когда она приходила в гости к своим двоюродным сестрам, его дочерям, он усаживал их в гостиной, сам уходил к себе в рабочий кабинет, переводил отдельную сцену, выходил к ним, читал, взволнованный, и совсем не по-генеральски обливался слезами. Славный чудак. Но ведь правда, "Небожественная комедия" - это гениально. Она тогда, за ужином, нарочно говорила Огинскому дразнящие слова. Кто лучше Красинского показал, насколько женское сердце лучше мужского умеет любить?
Ирина Сергеевна, не притрагиваясь к Жорж Санд и Бальзаку, раскрыла том Словацкого, и глаза ее приковались к двум строкам на открывшейся странице:
- "Коniа i lаnс(! Dаjсiе mi kоniа i lаnс(! B(d( z wаmi. Ludzie-mr(wki-rоbаki-kаmiеniеmijаm w рrzеlосiе kоnnуm" (Коня и копье! Дайте мне коня и копье! - буду с вами. Людей-муравьев-червей-каменья - миную в конском полете").
"Какие гордые слова! - подумала она, любуясь.- Мне нравится гордость польских рыцарей, и то, как они любят женщину".
И тут же она прочла:
- "Duma jest dusz( duszy mojej. Duma jest to harfa, kt(ra ma tysi(c strun" ("Гордость - душа души моей. Гордость - это арфа, у которой тысяча струн").
Она сидела задумавшись и прислушиваясь. Вместе со скрипом полозьев послышался другой звук, храпенье лошади, которую перед воротами круто повернули. Ирина Сергеевна быстро вскочила с кресла, подбежала к окну, раскрыла форточку и звонко прокричала:
- Ваничка! Ваничка! Ты приехал наконец!
И, заметив при этом, что от въехавших саней у ворот остался свежий дугообразный след, она побежала с лестницы встретить мужа, весело напевая:
От ворот поворот
Виден по снегу.
18
Как хорошо в нашей России уже то, что четыре времени года в ней четыре самозамкнутые царства, каждое от другого отделенное и само в себе цельное. Есть счастливые страны, там, в Тихом океане, где только два времени года, весна и лето, и вся разность между ними в колебании температуры на два или на три градуса. Действительно ли это самые счастливые, совершенные страны? Вряд ли. Там не знают, что такое белый цвет и беспредельная тишь лесов и полей, завороженных снегом и льдом. И там нет ожидания весны, потому что она всегда, нет святыни томленья о ней и первой радости потеплевшего предвесеннего ветерка, нашептывающего о таинстве воскресения, о счастье необманного свидания.