Журнальный зал - С.Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И держал в руках довольно толстую темно-синюю книгу, которая, как оказалось, и знаменовала собой конец кружка и даже конец самого Автандила, и уж, разумеется, конец этой так странно, из непонятно чего вспомнившейся мне истории.
— Ну, и что же случилось? — осторожно поинтересовался я с приличествующими случаю голосовыми модуляциями. Не произнося ни слова, он левой рукой протянул мне раскрытую книгу, а указательным пальцем ткнул куда-то в середину предлагавшейся моему вниманию страницы. Я принял том, пальцем заложил назначенное к прочтению место и по привычке глянул на обложку. С обложки смотрело на меня имя достаточно известного писателя, пользовавшегося тогда немалым весом и влиянием, но членам нашего кружка довольно чуждого. С учетом этого, мне пока что было неясно, что, собственно, могло так поразить и даже огорчить нашего старосту в тексте человека, от которого мы по определению не ожидали ничего, могущего попасть в унисон с нашими вкусами и пристрастиями. Правда, на обложке под именем автора было вытиснено слово «Дневники», и я вспомнил, что уже несколько раз слышал от окружающих именно об этих дневниках, в которых, по слухам, автор не только безжалостно расправился со многими литературными авторитетами текущего момента, но и свою собственную душу, равно как и интимную жизнь, вывернул на всеобщее обозрение с такими подробностями и такой неделикатностью, что у многих праздно любопытствующих аж дух захватило от описанных умелым пером мерзостей. Но опять же — причем тут мы?
Тем не менее, я стал читать предложенную моему вниманию страницу. Помню только смысл. А он был разом и забавен и трагичен — с чьей точки зрения посмотреть. Начиналась страница с того, что автор самым низким образом оценивал вкусы и интересы соотечественников в области культуры, с известными, на мой взгляд, основаниями упрекая окружающее его общество — то есть всех нас — в пошлости, убожестве, бескультурье... Ну, в общем, кто соображает что к чему, сам поймет. Но вот дальше в качестве яркого примера этой пошлости и бескультурья он называл тот факт — внимание! — что некоторое время назад он под именем невесть откуда забредшего в его голову Автандила за свой счет издал исключительно ради смеха книжонку навалянных им в дни пьяного загула каких-то ерундовых стишат, собираясь преподнести по экземпляру многочисленным своим собутыльникам и не менее многочисленным случайным подругам, но по какому-то издательскому недосмотру книга попала в продажу и, по его сведениям (с которыми, как вы сами понимаете, спорить не приходилось), стала чуть ли не знаменем некоего московского окололитературного кружка. Ну, и кем надо считать таких знатоков? — вопрошал автор.
XVIЯ не буду пересказывать дальнейшее. Каждый сам может себе легко представить, что происходило в кружковской комнате, куда постепенно стеклись все ожидавшиеся в тот вечер друзья Автандила. Воздух был полон ламентациями по поводу злодейского обмана, хотя каждый из них в течение долгого времени обманывался вполне добровольно и даже с радостью, чтобы не сказать — с восторгом. Но люди, готовые иногда расстаться с собственными иллюзиями добровольно, впадают в гнев и экзальтацию, если эти иллюзии отнимает у них кто-нибудь иной без их согласия и одобрения. И сильнее всего ударил по почитателям Автандила тот несомненный факт, что автором сплотивших их строчек был не некий скромный гений, беззаветно служивший завораживающим ритмам и пронзительным образам (аноним, как бы хорош он ни был, все же не пробуждает в окружающих такой злой зависти, как некто хорошо и каждодневно знакомый, кому нет и не может быть прощения даже за вполне заслуженную удачу) захотевший скрыть ото всех, включая и вполне бескорыстно восторженных читателей, тот факт, что он одинаково хорош во всем, что только может выделывать на белом листе бумаги не знающее устали стило. Ничего подобного — как неоспоримо следовало из принесенного моим потрясенным другом и дрожащим разом от печали и негодования голосом зачитанного на самом, безусловно, трагическом из собраний кружка автандилистов тома дневников, авторство «Звеньевой» и других почитаемых в кружке шедевров стихотворной формы и жизненного оптимизма принадлежало хорошо известному писателю, который олицетворял для кружковцев все, что они не желали принимать.
Они не любили как исторического, так и индивидуального пессимизма: они с уважением относились к самоанализу и анализу взглядов на мир и природу в их эстетически совершенном проявлении, но они не принимали углубленного изучения всяких низменных, и особенно физиологических проявлений человеческой природы. Они, затаив дыхание, выискивали аналогии между прекрасными дамами былого и разбрасывающей по пашне кукурузные початки — или как там еще ее сеют, эту кукурузу, — стройной механизаторшей или даже комбайнеркой, но они ни за что бы не стали говорить и — тем более! — писать на прочтение другим о женщине без трепета и пиетета. И я еще помнил, как один из автандильцев, заходясь от восторга и сочувствия, читал на очередной сходке случайно раскопанное им в груде, казалось бы, изжившей себя переводной литературы какое-то раннегюговское «Не смейте презирать ту женщину, что пала…», ну, и так далее, особенно напирая интонацией на то, что упомянутая дама «боролась и страдала», и даже, похоже, чувствуя себя до некоторой степени виноватым в ее проигранной борьбе и непреходящих страданиях.
А этот самый лже-Автандил из своего опубликованного и получившего самый широкий резонанс, вроде бы даже интимного, но одновременно и явно сбереженного для последующего опубликования, дневника представал не просто человеком, для которого заставлять женщин долго страдать, после того, как он решительно подавлял их сопротивление в короткой борьбе, было самым милым и ничего не стоящим делом!
Короче, несколько смрадный взгляд на жизнь, продемонстрированный автором, вызвал у автандильцев в его адрес не только эстетически обоснованное ими негодование, но вместе и искреннюю жалость по поводу того, как плохо и трудно живется человеку, который из экскурсии по прекрасному городу жизни привозит с собой только память о дурном — хотя и всем известном — запахе в уличных туалетах. В общем, поговорили о нем один раз и отодвинули от себя за ненадобностью и неприемлемостью. А тут оказывается, что именно этот отодвинутый по причине смрадности и создал насквозь лживую ауру своих подделок, на которую, как глупая форель на блесну, они клюнули с положенной неистовостью людей, ищущих в жизни и в поэзии прекрасного и романтического, но притом и внутренне непротиворечивого. И именно по поводу его неискренних, а значит, лишенных истинной красоты писаний они обмануто соглашались друг с другом, что как раз в них присутствуют те самые, когда-то упомянутые мной гармония, целостность и лучезарность, которые, как известно, и являются тремя качествами, потребными для появления такой дефицитной по нашим искореженным временам красоты. Какой до смертельной обиды лживый и издевательский маскарад!
Конец! Финита, так сказать, ля комедиа... Отламентировавшись, молча разошлись, и никого из них я больше никогда не встречал... А вот сейчас вспомнилось...
XVIIТеперь мне кажется, что сейчас я куда лучше понимаю их, чем тогда. Кто может их винить в том, что глумливая судьба, всегда норовящая вступить в конспиративный заговор с текущим временем, подбросила им на интеллектуальное пропитание странное варево из строго запрограммированной бдительной государственностью недообразованности, генетически доставшейся невесть от какого предка смутной тяги к собственной травке в противовес общественному силосу, случайного лидера с завораживающим бруммелевским белым шарфом на тощей шее, и еще более случайно попавшей с какого-то Богом забытого прилавка в руки белошарфовому пятидесятистраничной книжонки загадочного Автандила, написанной совсем другим и совсем для другого, — нарочно не придумаешь!
И, может быть, вся эта история вспомнилась мне именно сейчас, поскольку как раз я и выбран все той же судьбой, чтобы оставить времени хоть какое-нибудь известие о них. Да-да — я чувствую, что именно в этом все дело, а иначе, чем можно объяснить, что впервые за долгие дни и даже месяцы память моя оказалась в силах выстроить, а рука в силах записать столь длительную по моим нынешним силам историю? Может быть, точка в конце моего путаного повествования и есть последняя моя точка как в прямом, так и в переносном смысле? И мне, сделав назначенное, только и остается теперь откинуться в своем продавленном кресле и терпеливо ждать — и понимаю уже, что ждать остается все меньше и меньше, — пока не перемешаются все мои жизненные воспоминания в один ровный и серый без проблеска поток, —
и звеньевая с узким станомсклонится молча надо мной...
Или там по-другому было? Не с узким станом, а с еще каким-то? С пыльным, что ли? С пыльным станом? И действительно, как не запылиться стройному стану звеньевой, пока ударно и даже, в некотором смысле, самоотверженно трудится она, разбрасывая кукурузные зерна — да еще и квадратно-гнездовым методом! — в высушенную летним зноем и растрескавшуюся без надлежащей ирригации колхозную землю. Вот именно, так оно будет — и звеньевая с пыльным станом склонится молча... — да и что, собственно, еще говорить, когда все уже говорено-переговорено... и до конца страницы так немного осталось... ну и пусть себе хоть чуток белого будет, раз все так быстро вокруг темнеет... пыльным станом склонится молча надо мной...