Журнальный зал - С.Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— ...позор!.. стыд!.. профанация!.. ничего святого!..
Такая реакция на вполне обычную чушь, особенно вкупе с неадекватным в те далекие дни требованием святого, меня заинтриговала, и, поддаваясь неожиданному велению своего демона, я с некоторой аффектацией и достаточно громко для того, чтобы наверняка быть им услышанным, заметил:
— Боже мой, как такую пошлость можно выносить дольше пяти минут!
— Больше пяти!? — немедленно обернулся ко мне словно бы даже ждавший подобной реплики парень. — Да как это вообще возможно выносить! Это еще и уродство!
— Да уж, — охотно согласился я, — красоты я там не разглядел ни грана!
— Значит, вы понимаете? Должно быть просто и красиво! Просто и красиво! И много ли для этого надо?
— Конечно, — попытался соответствовать я. — Всего три качества потребны для красоты: целостность, гармония и лучезарность![18]
— Что-что? — недоверчиво переспросил парень, благополучно избежавший, видимо, в своей жизни встречи с Фомой Аквинским, равно как и с Джойсом. — Какая лучезарность?
— Ну, так, вообще... в высоком смысле... — я неопределенно воздел палец вверх.
— А... — неожиданно успокоился парень, — вот именно!
Мы вышли из зала и как-то само собой побрели по быстро пустеющим окрестностям... Случайный мой знакомец продолжал теоретизировать.
— И люди ходят, толкаются в очередях, тратят свои кровные, убивают вечера — и все это ради того, чтобы слышать все ту же пройдошливую обойму, присосавшуюся к дефициту прекрасного в нашем мире и жиреющую на этом самом дефиците не по дням, а по часам! Что они скармливают слушателям — похабень про соблазненных школьниц, дозированную критику злоупотреблений властью и псевдоактуальную переложенную на современный лад эзоповщину вкупе со лживой тоской по березовым ценностям! Называя поэзией вымученные в предвкушении иудиного гонорара сочинения на заданную тему! И все это при том, что есть люди, не входящие в их псевдопоэтическую тусовку, но создающие прекрасность не лживую, а настоящую...
— А вы сами что, пишете? — уместно перебив, поинтересовался я, вроде бы услышав в его замечании нечто личное и в полной уверенности, что ответ последует положительный и следующий час мне предстоит слушать непризнанные вирши какого-то, судя по всему, изысканного содержания, что отчасти могло бы и скомпенсировать так неудачно организованный вечер.
— Я? — он саркастически усмехнулся, и свешенный на его спину отрезок белого шарфа при этом описал в воздухе некую затейливую и даже как бы не зависимую от владельца презрительную кривую, причем презрение это было явно адресовано мне. — У меня слишком хорошее ухо и развитой вкус, чтобы позориться даже наедине с самим собой! Нет, я не пишу! Я читаю! Читаю и ищу или, если вам угодно, ищу и читаю, находя среди выплеснутого на книжные прилавки потока стихотворных помоев то, в чем еще можно узреть искру Божию! Или даже, как сегодня, хожу на эти публичные издевательства над хорошим вкусом и здравым смыслом в надежде что-то такое услышать... Но увы, вы же сами слышали... Нет, лучше искать по прилавкам!
— О-о-о! — протянул я с озадачившей меня самого уважительностью. — Ну и как, находите?
— Нахожу! — с гордостью ответствовал белошарфовый незнакомец. — К счастью, пока нахожу! Вот тут последнее время мы с еще несколькими придерживающимися моих взглядов друзьями буквально зачитываемся Автандилом! У него все — и музыка, и техника, и смысл, и красота...
В этот момент мы, пройдя по Мясницкой мимо сто двадцатого книжного, витрины которого были уже погашены, свернули налево, к Кузнецкому и приближались к изнаночной стороне главного здания Лубянки.
— Кого-кого? — переспросил я. — Автандила? Это что-то из Руставели?[19]
— Из кого? — Парень, похоже, с «Витязем» тоже не сталкивался. — Я же сказал — Автандил! Вот видите, вы тоже не слыхали, хотя вкус к настоящей поэзии у вас, похоже, есть. Так и живем, не зная лучшего...
— Да, — виновато согласился я. — Как-то не попадался...
Парень резко затормозил, задрал голову к небу, и понеслись, эхом отскакивая от лубянского лабрадора, слова:
Звеньевая, стройный стан твой узок
И не может быть не таковым,
Потому что сеешь кукурузу
Методом квадратно-гнездовым...
— Ну как? — он опустил голову и требовательно смотрел на меня. — Ведь это и есть то самое «просто и красиво», о котором мы только что говорили! И какая точность в каждом слове! А рифмы, рифмы!
Он даже застонал от восторга перед блистательным даром Автандила.
— Да-а, — озадаченно протянул я, — это совсем другое дело...
— Вот именно — другое! И вообще — дело, а то, что мы слышали сегодня, даже и не ремесленничество, а так...
И он выписал рукой нечто совершенно брезгливое...
Некоторое время шли молча, но у чуть подсвеченных витрин Книжной лавки писателей, на которых заботливой рукой продавцов был разложен разнообразный занимательный антиквариат, в голове моего спутника снова что-то щелкнуло, и, приняв позу памятника, он громко зачел, размашистым жестом указав на витринное стекло:
Старинных книг виньетки и заставки
На Дом художника глядят из Книжной лавки...
Поскольку практически напротив Лавки действительно находился один из выставочных залов Союза художников, спорить с этим стихотворным утверждением не приходилось.
— Что, тоже Автандил?
— Ну, — прозаически буркнул чтец, — естественно!
Мы уважительно помолчали, без спешки подходя к набережной Неглинки.
— А давайте-ка я вам кое-что почитаю, — не так уже неожиданно предложил мой поэтический незнакомец, которого явно распирало, — из Автандила, естественно...
— С восторгом послушаю, — ответствовал я безо всякого восторга в голосе, но он на мои интонации внимания уже не обращал.
Убей меня Бог, чтобы я вспомнил хоть слово из всего с восторгом зачитанного им тогда, хотя позднее наслушался и даже назапоминался этого Автандила, можно сказать, по самую завязку и даже сам приложил руку к появлению некоторых апокрифов, но об этом речь впереди... Да я, в общем-то, в слова и не вслушивался, помимо собственной воли заворожившись разом всей сложившейся ситуацией — мутноватой московской ночью, ночной улицей со всеми положенными фонарями и даже аптекой на противоположной стороне Кузнецкого, бормотанием Неглинки, грязной луной, дымком костра и холодком штыка патруля, безразлично толокшегося на углу Пушечной, и, главное, искренним, хотя и несколько экзальтированным восторгом чтеца.
VIIIТак мы и стояли у парапета под скудным однообразным светом безразлично желтевших где-то под самым небом осенних московских фонарей. Далеко внизу прерывисто шлепала о каменные глыбы надежно укрепленного берега катившаяся с вершины растворенного в темном небе холма Неглинка, и шум ее странно соответствовал ритму вырывавшихся из перекошенного восторгом рта моего странного знакомца вместе с капельками экстатической слюны строчек неведомого мне до тогдашнего вечера Автандила.
Как это часто бывает, особенно в разговорах о прекрасном, именно в разговорах, которые возникают, если у вас есть желание не только говорить самому, но и слушать собеседника, а не в тех взаимно глухих перебранках, проистекающих из раздражительной привычки спорить просто из нечистой страсти к самому процессу спора, — чего там под одну гребенку разное сводить, когда Бог и пальцев не уравнял! — да, как это часто бывает среди тех, кто не чужд высоким материям, неукротимый энтузиазм одного, то есть, моего ночного собеседника, пусть даже и не полностью пока разделенный мною, не оставил меня равнодушным. Это было, как нечаянное, дошедшее еще только до кожи, а не до души, но уже состоявшееся прикосновение идеала. И я почувствовал, как холодное крыло восторга прошуршало у меня по спине, оставив за собой легкое покалывание вдоль позвоночника и бисер ознобного пота под лопатками. Мочевой пузырь мой мгновенно переполнился, как не раз бывало со мной при гармонических звуках рифмованной речи. Пробормотав еле слышное извинение, перебившее, все-таки, волнообразные подвывания почитателя Автандила, я повернулся к решетке набережной. Оказалось, однако, что и мой собеседник переживал поэтические восторги сходным образом, и из темной его тени, прильнувшей к решетке в шаге от меня, вырвалась на свободу другая мощная струя и свободной дугой, переливчато сверкавшей в невнятном свете фонарей, рванулась к клочьям пены на поверхности бурливой Неглинки, чтобы стать их частью и исчезнуть навсегда. Прихотливый порыв ветра или непроизвольное движение одного из нас, а то и обоих вместе, внезапно сплели обе наши струи в одну где-то на полдороге к шероховатому телу реки, и странное соединение это, наподобие какого-то воздушно-золотого бальмонтовского моста между временем и вечностью — помню ведь, Кальдерон, ей-Богу, Кальдерон![20] — представилось мне почти мистическим предвестием того, что наша встреча обречена на продолжение, хотя даже сами мы еще об этом и не подозреваем...