Городской дождь (рассказы) - Дмитрий Холендро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ехали шумно, пока посреди степи автобус не остановила бравая девушка, дорожный контролёр. Она лихо вспрыгнула на подножку, вошла в открытую дверь, оглядела всех, улыбнулась и заломила на затылок форменную фуражечку. Была она такая… эдакая… финтифлюшка, можно сказать, если бы не эта фуражечка. Ладное платьице перетянуто кожаным ремешком, из-под высоко вскинутого козырька брызгала на глаза соломенная чёлка.
— Поехали, водитель! Готовьте билетики, дорогие граждане. Ваш билетик… Ваш, бабушка…
— Да тута… Тута вот где-то… Тута был…
— Ищите, бабушка. Думаете, посреди степи порядка нет! Есть порядок. Не теряйте…
— Ох, вот.
— Ваш билет?
Она дошла до Нефёдова и прочитала показанную справку. Поправила свою красную фуражку. Качая головой, пропела раздельно и ядовито:
— Ха-ха-ха… Водитель! Липой безбилетников прикрываете? Хабарничаете? Ну-ка, дайте документик какой-никакой, гражданин-товарищ. Нету? Очень удобно, конечно, ездить с такой бумажкой, да ещё без документов. И не стыдно? А ну, водитель, стоп! Остановите автобус! Останови! Оглох?
Водитель подчинился, и автобус жалобно провизжал всеми тормозами, как побитая собака.
— Вылазьте! — приказала контролёрша Нефёдову. — Слышите?
У Нефёдова не было сил подняться. В автобусе стояла тишина. И в этой тишине солдатик пробасил:
— Видишь, человек даже без пиджака? Обокрали, Его милиционер привёл. Курица!
— Я не курица, — пронзительно закричала контролёрша, — а…
Но кто она, ей уже не дали досказать. Автобус грохнул, как бомба.
— Сочувствие надо иметь!
— Да ты и не курица, а цыплёнок!
— Дали тебе власть, так помогай людям!
— А ну, вылазь сама!
— Уши заложило?
— Вылазь!
Как села посреди степи контролёрша, так и осталась посреди степи, а бойкий автобус, гомоня, покатил дальше, навстречу близким деревьям и к далёкому горизонту.
Старый друг
Не так это оказалось: вспомнил, погрустил, почтительно положил цветок на низкий холмик в рыжей траве — и снял с себя гнёт. Чувство давней вины проснулось в сердце Мирошникова. Пряталось за делами, за временем, забывалось… А теперь…
Он стоял перед могилой старого друга и думал, как любил, как по-мужски ценил этого человека, с которым свела его судьба сразу после войны. Может, зря приехал сюда, вскарабкался, задыхаясь, в гору с одиноким холмиком на вершине, растравил предательски ослабшее сердце?.. Ехал отдыхать, а не вытерпел. Томительно набрякло всё в груди, едва ступил на знакомую землю, и на третий день попросил у директора санатория машину…
«Волга» повизгивала резиной колёс на петлях асфальта. Дорога всё так же крепко, тугой верёвкой, связывала горы, словно бы для того, чтобы они не рассыпались, не попадали ненароком в море, в зеленовато-седую воду, на которой то и дело, будто взрываясь, вспыхивало солнце. Лет двадцать пять назад Мирошников столько раз топал по этой дороге пешком, что и не сосчитаешь. Потом уже вовсе без счёта мотался по ней из села в село в райисполкомовском «газике», всюду его знали, всюду были друзья, хоть иных сейчас и не вспомнишь по имени — время! — но Ивана Васильевича не позабыть. Он даже поторопил шофёра, будто спешил к живому…
А Иван Васильевич покоился на высокой горе, у столба со звездой. «И. В. Сосин» — было написано на жестяной пластинке. Спасибо, освежили надпись, значит, помнили…
…Он ходил скребущим шагом, подтягивая ноги. Вот уж верно про него было сказано: едва тянул. И всё не останавливался, будто боялся, что остановится и рухнет на траву, или в пыль дороги, или на доски некрашеного пола. Иногда он присаживался где-нибудь в глубине запущенного сада у ручья и молча сидел. Клонился, чтобы заглушить боль, и покусывал губы с прокуренными усами. От воды отдавало прохладой. Становилось легче, он стягивал с головы соломенный бриль, доставал оттуда серый листок аккуратно сложенной бумаги (в карманах мялась), отрывал клочок, из-за пазухи вытягивал спрятанный от жены кисет и сворачивал запретную «козью ножку». Докуривал уже на ходу. У ручья и увидал его впервые Мирошников.
— Здравствуйте. Кто такой?
— А вы?
— Уполномоченный я. Из райисполкома.
— О-эх! — протянул Иван Васильевич сочувственно, а может, простонал.
Мирошников ещё не знал про его муку и только покосился на него и вытянул ноги к воде, а Иван Васильевич содрал с лысой головы свой бриль.
— Закурите? Скиньте сапоги-то… Намаялись…
— Попал бы кто в мою шкуру, — не пожаловался, а скорее оправдался Мирошников, цепляя носком одного сапога пятку другого и стаскивая их до половины.
Иван Васильевич долго не отвечал, лаская грубыми пальцами, зализывая солидную «козью ножку», потом сказал, положив кисет на траву между собой и уполномоченным:
— Бывало хуже.
— На войне, — согласился Мирошников. — Но то война ведь!
Иван Васильевич прикрыл глаза, посидел.
— И раньше бывало. Вам сколько лет? А-ха-ха, мне тогда было даже поменьше… Значит, давнее это дело…
— Какое?
— Голод. Бесхлебье.
Немало рассказывал ему Иван Васильевич разных разностей, всё чаще в минуты неожиданных приступов, согнувшись набок, видно, отвлекался от боли рассказами, не давал овладеть собою. Но ту, первую, историю Мирошников запомнил. И сейчас слышал голос Ивана Васильевича с хрипотцой:
— Вызывают нас, донских пареньков, в комсомольский комитет, говорят — так и так, поедете в Азербайджан, там урожай. Всего выбрали семерых. Поехали. За хлебом. Ехали, ехали и доехали. А до хлеба ещё далеко, не так-то с ним просто… Тамошние хлеборобы всё, что могли, давно отдали. Надеяться можно было только на добрую волю. А как расскажешь, что дети голодают, что всего у них и осталось — слёзы? Люди незнакомые, речь непонятная… Дали нам переводчиков. Агитируйте! И мы — в селения, к крестьянам. В разные стороны….
Доходят вести: оттуда с хлебом и оттуда с хлебом возвратились ребята, поспешили домой. Люди, хоть и незнакомые, а свои. Да и как не помочь детям? Хорошо!
Но мне вот не повезло. Какая сходка на краю села, а картина одна и та же! Сойдутся, улягутся на травушке, слушают. Я стою, внушаю:
— Так и так, братцы, дети помирают. Да здравствует взаимовыручка рабочих и крестьян!
Кончу говорить — встают и расходятся… Всё. И — ни слова.
Хоть плачь. Было, и плакал, честно сказать… Не при них, конечно, а где-нибудь в одиночку. Как малолетка… Да почему — как? Парнишка…
Замечаю раз — пока я выступаю, двое глазами по сторонам косят, следят за остальными и распоряжаются туда-сюда: гр, гр, гр… Спрашиваю после переводчика — о чём они? А переводчик мне попался, можно сказать, с испугом, робкий. Отвечает быстро, бегом: я за вашей речью слежу, вы кричите, да ещё кулаком машете, боюсь близко стоять. А кто там шёпотом какие слова раскидывает — не знаю.
Вот… Меня кормят, а хлеба всё нет. Возвращаться домой стыдно. Другие с хлебом, а я с пустыми руками? А я, честно сказать, такой: если надо чего, умру, а добьюсь… Но как тут добиться?
И остался я на зиму. Климат не злой, а я сердитый. Не на людей, понятно, а на тех двоих и на себя. Зимую… Что делал? Книжку одну долбил. Почернел от солнца, там оно и зимою щедрое, зарос. Сейчас у меня не голова — арбуз, можно сказать, а тогда шевелюра на ней бурьяном стояла, стричься некогда. Сижу за книгой, верите, с утра до вечера и с вечера до утра. Зиму и весну, и лето, пока опять не созрел, хлеб.
А тогда поехал из города Баку в то же самое селение. Ничего не изменилось, опять лежат, на меня не смотрят, травинки грызут, а я сыплю:
— Вот вы сейчас встанете и уйдёте, но те, кто в прошлый раз слёг в землю от голода, те не встанут.
И сыплю всё это по-азербайджански. Заподнимали головы…
— Знаю, — говорю, — что вы народ добрый, из других сел ещё в том году послали хлеб детям республики, за которую лилась кровь, а не вода! Но вам эти вот шептуны мешают, путают вас. Ты и ты! Встаньте — скажите вслух, чего хотите? Встаньте!
Эти, от которых полз шепоток, притаились, молчат, но выскочил из толпы дядька — длинный, костлявый, лохматый, спрашивает:
— Кто тебя научил нашему языку?
— Проймёт, — говорю, — голод, появится, — говорю, — голос. Дайте хлеба детям!.. Ушаглар, то есть. По-ихнему… Это дети. Ушаглар.
Постоял костлявый, надвинул шапку и пошёл молча. За ним и другие. Разговаривают, а уж я не слышу… Гадаю, что будет? Командовать при мне землякам тем двоим теперь не с руки… Убьют они меня, кулацкие злыдни, или опять уеду несолоно хлебавши? Лучше б уж убили.
Но утром повезли хлеб. Костлявый первым пришёл и сказал:
— Держи, брат.
Мирошников крутнул головой:
— Интересно.
— Рассказывать легче… — ответил Иван Васильевич и согнулся, бормоча проклятья.
— Что это вас так жмёт?