Лунный камень мадам Ленорман - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Анна, милая! – Витольд обнял ее, дыхнув в лицо перегаром. – Как я рад тебя видеть!
– А я уж как рада! – Анна высвободилась из его объятий, с трудом сдержавшись, чтобы не скривиться. Все-таки до чего они все здесь дошли… она сама, Витольд, Ференц, похожий на злого ангелочка. Его изводит не совесть, но собственные пороки. И Франц мог бы не тратиться, еще немного, и Ференц уничтожит себя сам.
Мари… Мышка-Мари, извечная спутница Ольги, тень ее, которая так и осталась тенью. И, с тенями сроднившись, следит за остальными. Темные глазки поблескивают, а на лице улыбочка застыла. И Анна не без отвращения отметила мелкие, острые какие-то зубки.
Все молчат. Знают, зачем здесь собрались, но ни у кого не получилось отказаться от приглашения. Деньги на многое способны, и Франц купил. Каждого в этой комнате купил. Как игрушку.
Несчастный ребенок, который притворяется взрослым. Анна слышит его боль и… и ничего не сделает. Душа – не разбитая коленка, так просто с нею не справиться.
Молчание было прервано открывшейся дверью. И на пороге возник Франц. Все-таки изменился, и сильно. Красавец? Пожалуй, того демонического типа, который так Ольгу отталкивал. Невысокий для мужчины, он раздался в плечах, да и вовсе фигура его обрела ту внутреннюю гармонию, которая приковывает женские взгляды. Ему не нужны сюртуки с подбитой ватой плечами…
Анна покосилась на Ференца, словно опасаясь, что он догадается о ее мыслях. А Ференц смотрел на противника и кривился. Привык быть единственным, на кого смотрят? Или же просто раздражают перемены, с младшим братцем произошедшие?
Витольд вновь в полудрему впал и, кажется, появления хозяина дома не заметил. А вот Мари смотрит на Франца… жадно? Пожалуй.
Разве что не облизывается.
Франц же, окинув комнату взглядом, произнес:
– Рад, что вы сочли возможным откликнуться на мое приглашение.
Голос его, низкий, с хрипотцой, заставил Анну вздрогнуть. Возникло вдруг престранное желание прикоснуться к темным волосам, провести ладонью по щеке, стирая пятна лихорадочного румянца, обнять, прижать к себе.
Успокоить.
Не позволит. И тогда оттолкнул, а сейчас… кто она? Некрасивая, рано постаревшая женщина, которую Франц, ко всему, считает виновной. А ведь считает, иначе не позвал бы. Оправдываться? Хватит. Все, что должно было быть сказано, Анна уже сказала еще тогда. А теперь… она устала бороться.
С жизнью. С совестью.
С собой.
И если выпало ей умереть, то… быть может, в мире ином она обретет наконец долгожданный покой.
– Как можно было отказать тебе, братец? – Ференц поднялся. – Мы все очень рады встретиться вновь.
– Конечно-конечно, – подтвердил Витольд и закивал мелко, подобострастно.
А Мари ничего не ответила.
– Быть может… – Анна услышала свой голос со стороны. Неприятный. Каркающий. – Ты объяснишь нам, чего хочешь?
– Конечно, – Франц поклонился, и поклон этот был предназначен ей одной. – За ужином и объясню. Прошу вас…
За окном громыхнуло. Начинался сезон гроз и, значит, покинуть остров не выйдет. Анна подумала об этом со странной улыбкой, и очередное зеркало подтвердило, что улыбка эта была немного сумасшедшей, самую малость. Впрочем, как знать, вдруг она и вправду сошла с ума?
Если и так, то не сейчас.
Пять лет тому…
Оленька всегда была хороша. Пожалуй, она и родилась-то красавицей. Конечно, за малостью лет Анна смутно помнила те давние времена, но отчего-то ей казалось, что матушка, к самой Анне бывшая неизменно строга, увидев новорожденную, воскликнула:
– Боже, какая красавица!
Красавицей Оленьку величал и батюшка, человек холодный, раздражительный. Рядом с младшей дочерью он млел и начинал улыбаться, при том, что, непривычное к улыбке, его лицо престранно кривилась. Оленькины нянечки обожали ее, да и, кажется, во всей усадьбе не было человека, который относился бы к Оленьке иначе, нежели с любовью и почитанием.
Пожалуй, лишь сама Анна.
О да, она изо всех сил старалась быть хорошей девочкой и любить сестру, надеясь, что тогда хотя бы малая толика обожания, которое доставалось Оленьке, перепадет и ей. Однако же надеждам ее не суждено было исполниться. Сама Анна была не то чтобы вовсе не хороша, скорее уж разительно не похожа на сестру, и матушка, когда случалось видеть старшую дочь, хмурилась.
Она и сама удивлялась, в кого же уродилась такой долговязой, с непомерно длинными ногами и руками, с локтями острыми и тощей шеей. Темноволосая и темноглазая, она казалась едва ли не цыганкой, тогда как Оленька, с золотыми ее кудрями, с очами небесной голубизны, была точной копией матушки.
– За младшенькую я не волнуюсь, – услышала Анна однажды. – Очаровательнейшее дитя! А вырастет – и вовсе расцветет. Анна же… как бы ей вовсе в старых девах не остаться! Мало того, что нехороша собой, так еще и характером прескверным обладает.
Анна обиделась.
Скверный? Вовсе нет, разве что учителя жаловались матушке на упрямство Анны, на ее склонность к злословию, на… на что только они не жаловались.
Вот сестрица неизменно похвалы собирала.
Лгунья!
Порой Анне начинало казаться, что лишь она видит истинное обличье Оленьки. Лицемерка! Хитрая, привыкшая к тому, что все-то ей дается легко, по взмаху длиннющих ресниц. И смотрит на людей с насмешкой, полагая всех вокруг глупей себя. И выходит-то, что права Оленька.
– Ты просто не умеешь жить, – сказала она сестрице, к которой относилась с некоторой снисходительностью, не видя в ней соперницы в борьбе ни за родительскую любовь, ни за свое будущее. – Ты упрямишься и злишься, прешь напролом, тогда как всего-то и надо, что улыбнуться и попросить.
Ее просьбы выполнялись тотчас. Анну это злило. И злость накапливалась. Когда Оленьке исполнилось шестнадцать – Анне к тому времени уж девятнадцатый год пошел, – их решили вывести в свет.
Обидно?
К тому времени Анна подустала от обид и от матушкиного к ней равнодушия. Та словно заранее приговорила Анну к участи старой девы и не желала тратиться, пытаясь изменить эту, напророченную ею же, судьбу. А вот мысль о скором замужестве Оленьки приводила матушку в величайшее возбуждение.
– Оленька сделает хорошую партию, – говорила она портнихам и своим столичным подругам, бесконечная череда которых потянулась к снятому отцом дому. – Разве она не мила?
И все, кому случалось видеть Оленьку, соглашались, что она и вправду чудо до чего хороша.
– Не кривись, – когда матушкин взгляд останавливался на Анне, он мрачнел. – От злости у тебя морщины появляются!
– Это платье мне не идет.
– Тебе никакое платье не идет, – отмахивалась матушка от жалоб, а портнихи, которые готовы были угодить Оленьке во всем, Анны словно и не слышали. – Ты вечно всем недовольна, Анна. Бери пример с сестры.
Оленька одаривала окружающих теплыми улыбками, с портнихами щебетала о пустяках, с матушкиными подругами была неизменно приветлива и почтительна, с Анной – равнодушна.
– У мамы не хватит денег на то, чтобы заказать приличный гардероб нам обеим, – пояснила она, окинув Анну насмешливым взглядом. – Да и зачем тебе? Всем же понятно, что замуж ты не выйдешь.
Из некрасивой девочки Анна выросла в некрасивую девушку. Она по-прежнему была худа, однако сейчас эта худоба казалась болезненной. Длинное лицо ее с острыми скулами и тяжелым подбородком вряд ли кто бы назвал миловидным. А привычка хмуриться и вовсе лишала Анну и тени красоты.
Она понимала.
Она старалась перемениться, но…
В новых нарядах Анна и самой себе казалась нелепой. Платья сидели, будто бы были сшиты не для нее, а достались с чужого плеча. Они немыслимым образом лишь подчеркивали Аннину некрасивость. А рядом сияла Ольга…
– Ангел! – воскликнула матушка, вытирая слезы платочком. – Истинно, ангел…
И Анна поймала в зеркале снисходительный сестрицын взгляд.
…воспоминания отпустили.
Ужин шел своим чередом. Столовая была огромна и сумрачна. В зыбком свете многих свечей само пространство искажалось, да и люди…
Анна исподволь осмотрелась. Франц. Сидит во главе стола и к еде почти не прикасается. На лице его застыла все та же болезненная усмешка. Вертит в пальцах тупой столовый нож, задумался… о чем?