Литовские повести - Юозас Апутис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, Юрате, Юрате! Сколько любопытных глаз на тебя смотрело, когда ты приходила на вечеринки, многие даже ногой в зал не ступали, поджидали у двери, на улице, надеясь, что удастся тебя проводить. А когда ты пускалась в танец, то всем казалось, что на тебе нет никакой одежды, что ты танцуешь в воде, так ты вся колыхалась и плыла. И мало кому из деревенских удавалось тебя проводить, потому что осенью приехал новый учитель, он носил белый костюм и после каждого танца бегал по лестнице на второй этаж и возвращался, вытирая губы, а вскоре и ты стала подниматься по этой лестнице, и белый костюм учителя не раз уже мелькал весной у твоего дома, а твои родители нарадоваться не могли — будет у них зять, какого нет ни у кого окрест. Но следующей осенью в школу прислали еще одну учительницу, девушку с задумчивыми глазами, и учитель на последние деньги справил себе новый светлый костюм, и вскоре уже эта учительница стала подниматься по лестнице; хотя куда она денется, она там и жила, на втором-то этаже.
И уже не толпились у двери зала деревенские пареньки, потанцевать приглашали тебя многие, но как-то небрежно, осторожно и равнодушно. И только один хромой пастух, который пас колхозное стадо, любил тебя по-настоящему, но с ним, хромавшим рядом с тобой по проселку среди льна, ты шла какая-то несчастная, притихшая, смирившаяся. Ах, Юрате! Какими великими были бы мы, получая познание без потерь, если бы все ложилось нам только на спину, если б свеча, однажды уже горевшая, все же не оплыла бы!
А кончилось все еще печальней. Твой брат, который сам был, пожалуй, повеселей того учителя, возненавидел его и однажды на танцах вызвал учителя из зала на двор и заколол насмерть ножом. Учителя похоронили, а брата приговорили к расстрелу. И осталась тебе только огромная, но не очень-то нужная любовь хромого пастуха, Юрате. Тебе она ни к чему была, ты искала другую, тут подвернулся агроном, а теперь ты вручила кружок колбасы Теофилису. Спасибо тебе, Юрате, вот вкусно поедим и порадуемся, вот будем черпать горстями скользкие семена познания!
Несколько дней спустя Теофилис уехал в городок, но должен был вернуться, только неизвестно, когда, а потом уже всем — Вилии, Милде и Теофилису — придется перебираться в большой город: девушкам учиться, а Теофилису, наверное, еще раз попробовать наладить семейную жизнь…
Еще три дня они ходили вместе — Вилия, Милда, Вацюкас и Бенас. И пусть никто не скажет, что им не было хорошо, хотя рядом все время и развевался не ими вывешенный флаг.
— Бенас, ты какой-то грустный, — первой сказала Милда.
— Да нет. Все как было. Как ваши дела?
— Чудесно. Хорошо вернуться в знакомое место, когда побыла в другом.
— Я тоже об этом за вас подумал.
— Правда, Бенас?
— Правда, Милда.
— Ты хороший, Бенас.
— И вы обе хороши…
Теперь надо бы рассмеяться. Но, черт возьми, почему уже не такой смех у Милды, Вилии и Бенаса? Вацюкас и вовсе не смеется, может, он не слышал, о чем говорили, лежит, как всегда, поодаль, свесив ноги в канаву.
— Мы долго будем вспоминать свою первую практику, — продолжает Милда.
И опять, черт возьми, почему все это говорит она, а не Вилия? Может, потому, что часто нелегко даются слова, вот почему достойно уважения и словесное творчество, если оно все-таки что-нибудь выражает…
— Да что говорить! — Милда даже восклицает: — Боже мой! Такие замечательные люди, и ты, Бенас, так много нам дал…
Спасибо, Милда, за хорошие слова. Да, да, замечательные люди, замечательный просмоленный крест Американца, замечательные яблоки старухи Римидене, а уж картофелины Милашюса — на всем свете таких не найдешь… Так что давайте оставим теодолит на хуторе и пойдем полями куда глаза глядят!
Вилия идет босиком следом за Милдой, но не оборачивается. Наверно, обернуться так же трудно, как сказать верное слово.
Сегодня уже последний день. Бенас знал это накануне, потому что бригадир предлагал ему, взяв возок, подбросить землемерок и землемера до железнодорожной станции.
— У меня не получается, — сказал Бенас.
— А что? Будешь занят?
— Понимаете, мы с Владасом договорились поле боронить.
— Мог бы на другой день отложить, — почти равнодушно сказал бригадир, но Бенас-то чувствовал, что он вкладывает в эти слова особый смысл.
— Да ладно. Пусть будет так, как с Владасом договорились.
— Черт, послать некого. Наверно, самому придется.
— Да съездите сами.
— Наверно, так и придется сделать.
Сегодня Бенас вышел из дому спозаранку, взяв узду, надо привести с пастбища лошадь, а пастбище далеко. Идет он, смахивая росу, собачонка бежит за ним, а иногда рядом, вспугивая птиц. Уже похоже, что не за горами осень; когда он идет по перелеску, на проселок все падает и падает лист, задевая за ветви и иногда оставаясь на них — иллюзия кратковременной победы.
Вот место, где после войны они с отцом гнали капельки. Сколько раз подстерегала беда! Стали, скажем, солдаты лес прочесывать, искали лесных, стрельба просто бешеная, а куда денешься-то, если закапали первые капли, так и маялись оба с отцом, пока не приказали им поднять руки. Думали, каюк, но все обошлось. Хорошо, что успело за это время немало накапать — те, что на них наткнулись, махнули другим, сбежалось человек восемь, выпили, рот вытерли, а старшой сказал: «Продолжай, хорошая!» Этот случай долго не выходил у отца из головы. Вот холера, поговаривал, какая запутанная история — как солдаты, они поступили плохо, им же приказано и подобные гнезда уничтожать, не только лесных, а с другой стороны, они поступили как люди. Так достойны они похвалы или нет?
Какой свет хлынул, когда он вышел из леса! И как было бы хорошо, если бы кто-нибудь каждому человеку заранее внушил страх перед предстоящими годами, чтобы в детстве и юности он видел глазами побольше света, сумерек и тьмы, ушами слышал побольше звуков, побольше чувствовал и понимал, чтобы потом, когда уже начнет готовиться к зимней спячке, мог бы сосать свою лапу, как медведь…
Змеится речушка Варне, а перед ней скошенный и уже отросший луг, привязанный на нем долговязый теленок стоит, отбрасывая косую тень, стрижет ушами и нюхает воздух.
Знакомый хутор. С горки к ручью спускается тропинка, отец Йонаса забрался