Том 1. Русская литература - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Само собой разумеется, что такой летописец не может заботиться о слоге, то есть об его красоте, об его правильности.
Чехов стремился к величайшей простоте слога в несколько толстовском духе, с той только разницей, что гораздо больше придавал значения художественной изобразительности слова. Толстой не заботился о том, чтобы рисовать слово, его цель — впечатление или, вернее, непобедимая иллюзия правдивости излагаемого.
Чехов же импрессионист. И он и его читатель несколько торопятся, им нужно взять бегло все самое главное, или, вернее, все то, что в данном случае может оказаться самым главным, и охарактеризовать явление или предмет с наиболее остро значимой его стороны, вот в этот самый момент рассказа.
Отсюда необычайная внутренняя изощренность чеховской речи, гораздо реже преследующей музыкально-ритмические цели, чем живопишущей и особенно охотно переходящей на метко схваченную речь того или другого персонажа.
Короленко же является как бы продолжателем тургеневской школы. Барин, эстет Тургенев, бравший большей частью достаточно мучительные или грустные темы и сам бывший большим пессимистом, свою скорбь и свои проблемы разрешает в художественном творчестве, между прочим, и необычной красотой языка. Ясность и благородство каждого образа, общей композиции и ритм речи, музыкальное построение каждой фразы — это для Тургенева почти так же священно, как для величайшего, может быть, словопоклонника, друга Тургенева, Флобера. Можно, пожалуй, сказать лишь, что у Флобера слово увязистее, мощнее и злее, а у Тургенева — красивее, цветистее и звонче.
И как раз Короленко является подражателем Тургенева в отношении огромной красоты слога, которой он достиг и которая делает его произведение почти сплошь стихотворением в прозе, дает необычайные образы, одновременно действующие на зрение и слух, а через них — на всю эмоциональную = природу человека. Произведения были для него как раз выходом из противоречия, отделявшего угрюмую действительность от его светлого идеала.
Направляя всегда по самому содержанию свои рассказы к преодолению этой пропасти, желая утешить человека, укрепляя в его психике твердую надежду на победу света, Короленко еще и рассказывает относящиеся сюда жизненные примеры на языке столь благозвучном и столь красочном, что уже самое их чтение представляет собой почти физиологическое удовольствие и помогает преодолеть подчас очень царапающую, очень болезненную сущность явлений, которых приходится касаться.
Толстой вследствие этого, чувствуя огромную симпатию к Короленко, как к человеку и гражданину, необычайно высоко ставил его слог, также и слог Тургенева. [Но] ему чудилось здесь слишком много красивости. Это не мешает, однако, нам, оценивающим весь созданный великими мастерами русского языка арсенал стилей, отметить большие достижения Короленко, продиктованные самим отношением его к миру, самой задачей, которую он поставил перед собой.
Мелкобуржуазные идеалисты, когда они обладают большим талантом, как раз делают из своего слога большей частью лишний аргумент того, что все обойдется и что идеальное начало восторжествует над хаосом, добро над злом, свет над тьмой,
Если этот аргумент один из величайших представителей мелкобуржуазного идеализма — Виктор Гюго — находил в своем колокольно-звучном стихотворном и прозаическом красноречии, то и Короленко находит его в яркой и изящно модулированной певучести своего слога.
Эта необычайная красота, которая лежит на произведениях Короленко и которая как бы покрывает каким-то очаровательным туманом даже острые контуры мрака и горя, наличие которых Короленко, конечно, не отрицал и которые он старался победить, заставили меня написать два года назад такие строки: «Сейчас, в наше время, когда сердца наши немножко обросли шерстью и когда молодежь-то наша — волчата, очень не мешает прислушаться к чудесным и благородным мелодиям, родственным тому будущему, к которому мы стремимся»7.
Теперь я не решился бы повторить эти слова без некоторых оговорок.
Мы переживаем гигантские наступательные бои, цель которых — выкорчевать корни капитализма. Сопротивление всевозможных наших врагов, в том числе и прячущихся за идеализм мелкобуржуазных реакционеров, крепнет. Розовые фразы, прекраснодушие, гуманизм могут превращаться в очень вредное для нас орудие врага.
Прибавим к этому, что в борьбе против наступающего социализма, первые города которого, настоящие и подлинные социалистические города, уже ищут себе место на нашей земле, — в последних судорогах сопротивления, превратившиеся в приказчиков старого мира, либералы и радикалы, лжесоциалисты и все, кто с ними, цепляются за Запад, за его «свободы», за его истинную «демократию» и т. д. И такое западничество приобретает сейчас характер столь же вредный, сколь он был полезен, когда все эти прелести просвещенной Европы противопоставлялись царским тюрьмам, а Короленко. и на этот счет очень сильно зашибает.
Вот почему, отнюдь не присоединяясь к такой точке зрения, что можно попросту объявить Короленко вовсе неприемлемым для нас писателем, подлежащим запрещению, или писателем, которого нужно специально как-то разоблачить и очернить, — мы, тем не менее, очень определенно подчеркиваем, что все прекрасное, что мы найдем у Короленко, должно быть принимаемо нами с величайшими оговорками и большой критикой. Для того чтобы несколько помочь этому критическому усвоению произведений Короленко, мы и предпосылаем его сочинениям настоящее введение.
Тьма*
I. Их литература
Существует критик-фельетонист г. Чуковский. Человек любопытный. Он обладает довольно редким классовым сознанием и старается помочь русской буржуазной интеллигенции освободиться от оков социализма, в которые она попала еще с времен великих учителей ее — Белинского и Герцена.
Вышло так, что наши Лессинги, вырабатывая самосознание третьего сословия, волею исторических судеб, окрасили его в густо-красный цвет. Сперва социализм этот был расплывчат и этичен, потом превратился в народничество, и наконец господство социалистических идей в головах передовой русской интеллигенции приняло свою окончательную форму — гегемонии пролетариата и его идеологии в политической и культурной жизни мыслящей России.
Это очень сказалось в красные месяцы, когда Бальмонты и Минские бесстрашно признали эту гегемонию1. В то же время кадетство торопливо собирало свои культурные силы и, стремясь создать буржуазную партию в политике, намеревалось в «Полярной звезде»2 наскоро сколотить приличное несоциалистическое и непролетарское мировоззрение и даже найти традицию. Гордости русской культуры — нашей социальной, полусоциалистической литературе — при этом было естественно противопоставить «чистое искусство». Отсюда восторги перед Пушкиным. Стремились найти своего пророка также и в резко антисоциалистическом Достоевском. Эти попытки продолжаются и будут продолжаться.
Мы, однако, весьма сомневаемся в их окончательном успехе.
Г-н Чуковский (который пишет теперь в «Речи», чего и следовало ждать) развил в своих фельетонах целое маленькое ученьице. Он призывал к свободе от социальных вопросов, к самостоятельному искусству, кокетливо замечая, что каждый класс вырабатывает свою идеологию невольно, инстинктивно, и предлагал Каутскому тему: отражение буржуазного самосознания в модах женских шляпок. Итак, свободно, как модистка, творите новую литературную моду, сегодня одну, завтра другую, и поскольку вы будете свободны, вы уже сами собой послужите освобождению вашего класса от ненавистного «социального вопроса». Г-н Чуковский никогда не говорил этого так грубо, — всегда намеками, всегда притчами, импрессионистскими штрихами. Но такова была его тенденция. Естественно произошло его сближение со свободным искусством господ московских скорпионов, с одной стороны, и с кадетами — с другой.
Но г. Чуковский очень молод. И иногда он выбалтывает истину скорбную, оскорбительную, сам того не замечая. Так, по поводу «Елеазара» Андреева он написал преинтереснейший фельетон3.
Вся «свободная» русская литература (Брюсов, Белый, Мережковский и пр. и пр., а также и Андреев) полна-де одним чувством — страхом смерти. Одни его выражают, другие скрывают. Но ось вращения «свободной» литературы — страх смерти. Суть этой освободившейся от социалистической гегемонии, несоциальной, метафизической и чисто художественной литературы, по словам проницательного и похвально откровенного критика, лучше всего передается предсмертным восклицанием толстовского Ивана Ильича: «У-у-у…»4 Кто громче всех крикнет это у-у-у — тот и будет первым в русской литературе, заявляет Чуковский. И пока (хотя другие тоже воют и завывают изо всех сил, каждый в своем тоне) самый громкий вой, полный самого леденящего ужаса, испускает Леонид Андреев. Честь ему и слава.