Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я узнала от Павла, как недавно Сбруянов ездил со своей знаменитой дояркой Феоной Федищевой в Старое Конякино, и вот что там открылось: у Шатко в колхозе существует четверная бухгалтерия! Зоотехник, например, сообщает, что удой коровы Зорьки на сегодняшний день тридцать пять литров; заведующий фермой, не сговорившись с ним, дает сведения, что двадцать два. По записям в журнале — восемнадцать, а когда сидели рядом с дояркой — надоилось всего восемь литров. Это значит — в сутки шестнадцать.
— То есть молока нет? Оно существует только на бумаге?
— Именно что есть! — воскликнул Павел.
— Откуда же? Ничего не понимаю.
— Сбруянов объясняет просто. У них в стаде дойных коров больше, чем числится. Гуляют они официально в телках, пока нужны рекордные удои на фуражную корову. А в конце года, когда требуется, напротив, поголовье, их спешно переводят в коровы. Для жирности подливают еще овечье молоко. У них на ферме девушка-практикантка из техникума — святая простота — даже удивилась: «А разве вы не подливаете?» Сбруянов сказал мне: «Как вспомню, что Шашко с трибуны хвалился этой жирностью на весь район, так, кажется, и дал бы ему задним числом оплеуху: что же выходит, одни работают на доход, другие на рекорд?»
— Павел, это очень серьезно. Ты говорил с Синекаевым?
— Еще нет. Я только сегодня узнал.
— Так сделай же это немедленно, слышишь?
— Конечно. Я выведу Шашко на чистую воду.
— Ненавижу, ненавижу таких, как Шашко!
— Ну, он просто паршивая болячка. — Павел усмехнулся, честно объяснив: — Так говорит Синекаев: «Нечего перед ними впадать в панику».
— Это он о Шашко?
— Нет, вообще.
— Большая разница: говорить вообще или в частности!
— Ах, Тамара, ты все еще не любишь Синекаева?
— Не знаю. Кажется, уже люблю. Знаешь, давай съездим вместе в Сноваздоровку! Прямо сейчас. Ну, пожалуйста.
Он наклонился, словно притянутый звуком самого моего голоса, глаза его изменились; они стали, как темный мед. Пока он пошел звонить из сельсовета в редакцию, я стояла все на том же месте и думала: а вдруг Павлу по-настоящему очень мало до меня дела? Я так хочу его дружбы; не только влюбленья, но и дружбы, непоколебимой, как скала. Чтоб он мог мне тоже сказать Володькиными словами: «Сколько лет жизни, столько лет дружбы!» Девиз мальчишек? Пусть! Разве надо с годами становиться хуже?
В сущности, когда мне начинали объясняться, я всегда ощущала смутное, а иногда и очень явное разочарование. Мне хотелось, чтоб меня любили просто так, не оттого, что я девушка более или менее привлекательная, а просто Тамара. Не потому, что меня можно целовать и испытывать от этого определенное волнение, а потому что я — это я: со мной хорошо мечтать, мне следует верить, ко мне можно прийти в тяжелую минуту за помощью и защитой. Я как-то сказала одному парню:
— Неужели на меня нельзя смотреть иначе, не как на девушку?
Он сердито отозвался:
— Тогда пусть не будет у тебя этих волос, рук, губ, глаз.
— Только тогда? — спросила я печально.
— Только тогда.
А другой даже рассердился:
— Ну поезжайте на луну, где однополые существа.
Он был актер. Я ждала его после спектакля: он играл ибсеновского Левборга и так нравился мне на сцене! И он, правда, вышел веселый, нежный. Щеки его пахли гримом. Он думал, что мы будем говорить о любви, а мы заговорили вот о чем.
Я возвращалась домой одна и все думала тогда, что все равно, сколько бы осечек ни было, я нутром чую, что такие отношения должны существовать, а человеческое в человеке важнее, значительнее остального. Я не против любви, но зачем ее приплетать ко всему? Любовь — это чудо, энергия, которая рождается в сердце и способна зарядить его движением, как электричеством. Но к чему вызывать в себе суррогаты? Мне обидно, что люди, так много знающие теперь во всех областях науки и техники, часто неграмотны в самом главном. И так несчастны из-за этого.
Недавно я написала Лалочке про себя: Она ответила: «Ваше положение с Павлом трудное, быть может даже трагическое. Кому-нибудь я бы сказала: «Ничего, пройдет. Встретишь другого». Но тебе не скажу эту утешительную ложь. Того не будет. То не повторится. Считай, что кусок души ты потеряешь, если вы расстанетесь. Конечно, можно прожить и без него. Живут же с одним легким! Но никогда не иди на компромиссы, не верь им и не утешайся ими. Все неповторимо, все непоправимо в жизни. Надо много мужества, чтобы жить по большому счету. Дай бог тебе такую душу!»
Мы с Павлом вместе читали ее письмо; грустно мне было и немного страшно. Мы долго говорили, наконец пришли к общему пониманию, что такое любовь и счастье. Счастье двух — в полном доверии. В том глубочайшем уважении к другому, в понимании его истинной ценности как личности, когда немыслимо играть, или изменить, или сделать больно…
В любви тоже не все умирают на поле боя, как герои. Многие отступают. А разве отдать на поругание сердце — не такое же преступление, как солдату бросить оружие в бою?!
…Павел подошел и спросил:
— Что ты пишешь? Ну не надо, не показывай. Сейчас будет попутный катер на Сноваздоровку… Помнишь?
— А ты?
— Всегда!
И вот как все произошло в Сноваздоровке. Нас высадили у причала, мы медленно поднимались по косогору. Кругом никого не было. Трава, листочки на кустах, первые желтые одуванчики — все распускалось на глазах. Есть особое наслаждение: ходить по свежей молодой траве, которой еще не было неделю назад. Но вот прогрохотал глухой гром, укутанный в облака, хлынул недолгий ливень, и солнечный воздух кажется уже сотканным из разноцветных полос радуги. Листочки же, те самые, что так долго дожидались тепла, ежась от поздних снегопадов в своих серых рубашках, теперь вырвались наружу, неумело трепеща крыльями. Травка под ногами подобна лоскутьям шелка; она мягко ластится к обуви, на ней ни пылинки, солнце еще не подсушило ее, ветер не обветрил. Она знала только один-единственный дождь на своем веку и вся полна его свежестью и доверчива.
Когда мы, запыхавшись, поднялись по крутому склону, наперерез нам уже поспешал бригадир.
— Здесь не Сердоболь, — сказал он вместо приветствия. — Мотор за версту слышно, вот и вышел встречать гостей.
Он смотрел без улыбки. В коровник? Пожалуйста. Только сегодня скот пасется на выгоне. Лучше подождать до вечерней дойки, пройти пока к нему домой закусить. Нет? Хорошо.
Он шел все медленнее и, против обыкновения, сделался разговорчив.
— Теперь строимся уже на законном основании, товарищ редактор. И о культуре думаем: решили оборудовать свой клубик. Не хотите посмотреть чертежи?
Павел покачал головой. Я спросила о торфе: включилась ли Сноваздоровка в месячник по заготовке удобрений? Бригадир ухватился за эту тему.
— Мы же лесные жители, болотные черти, как говорит товарищ Синекаев. По торфу ходим! Конечно, экскаваторов у нас нет, лопатой работаем. Я вам покажу.
Мы переглянулись с Павлом.
— Тогда я с вами, — согласилась я.
— А я обожду здесь, — отозвался Павел и свернул в коровник. Мы одни двинулись вдоль деревни через поскотину. Теперь бригадир нетерпеливо прибавлял шагу.
В коровнике же произошло вот что. Услышав звук катерка, бригадир заспешил вопреки его словам прежде всего не на берег, а на скотный двор, где дояркам было приказано отогнать сорок коров неподалеку в кусты. Думали — побудет представитель райкома полчасика и уйдет. Но Павел обосновался плотно. Мы уже вернулись, а он все сидел. Час сидит, два. Бригадиру изменила выдержка, он позвонил Шашко. Тот примчался на таратайке.
— Так что же вы тут? — шумно, радушно воскликнул он, протягивая обе руки. — Дух в хлеву не тот. Барышне вредно. Идем, идем, Павел Владимирович!
— Ты прости меня, Филипп Дмитриевич, — ответил вежливо Павел. — Я уж посижу, попишу. Чтоб не забыть детали. А вас догоню потом.
Действительно, все два часа Павел сосредоточенно, сидя на табурете и прикрывшись локтем, рисовал в блокноте чертиков.
Я опять ушла с Шашко и бригадиром.
— Чудак у нас товарищ редактор, — нервно посмеиваясь, твердил обеспокоенный Шашко. — Конечно, во всякой работе свои тонкости. Но и от хлеба-соли негоже отворачиваться, если они от чистого сердца. Работе время, остальному час.
Я открыла магнитофон, долго его налаживала, выгадывая время, потом редактировала выступление и записывала важный голос Шашко. Он сыпал цифрами. Но ни одной из них не суждено было пойти в эфир. Я-то это знала!
Между тем подошло время вечерней дойки. Собрались доярки. А спрятанные коровы рвутся: молоко их распирает. Сторожили их мальцы; не усмотрели — одна вырвалась. Прибежала, мычит.
— Чья же это коровка? — спрашивает Павел.
Возвратившийся Шашко из-за спины смотрит страшными глазами на доярку. Та мнется: