У родного очага - Дибаш Каинчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто говорит — воровал?! Кто?! А ну! — кричит Чылбыр и бросается к ним, но дети, как брызги, разлетаются во все стороны. Через секунду из-за жердяной изгороди снова высовываются те же рожицы, черные челки:
— Ии-и, ээ-э, Саа-бу вор, Саа-бу вор!
— Вор! Вор! Держи, держи-и-и! — раздается душераздирающий крик кладовщика Ороя. — Держи, дер-жи-ии! — Он появляется, неуклюжий, запыхавшийся, с красным потным лицом. Подбегает к Сабу, срывает с его ноги сапог. — A-а, попался Ирод! Скидывай другой! А ну, шагай за мной в сельсовет. Быстро, говорю!
— Постойте, почтенный Орой, что с вами? — Чылбыр берет кладовщика за руку. — Кто воровал? Что воровал?
— Тебе чего надо?! Видишь, из сапога сколько высыпалось?
— Успокойтесь, почтенный, успокойтесь. Неужели из-за горстки ячменя можно лишить человека головы? Стоит ли?
— У-у, вора покрывать! Может, ты с ним заодно? Э-эй, люди, здесь воры, воры! А народ уже и так сбегается. Деревня невелика: стоит кому-нибудь шепнуть: «А ты слыхал?», и этот шепот па всю деревню раздается. Председатель, когда хотел вызвать, скажем, Карабалу, не посылал за ним, хотя тот и жил на отшибе. Выйдет на крыльцо конторы и крякнет: «Э-э, старик Бабадый, скажите тому Карабале, пусть придет!» Старик Бабадый тоже кричит: «Эй, Шалбыр, скажи Карабале, чтоб поскорей дохлебывал свой чай. Башлык[32] говорит, пусть сейчас же является!» А Шалбыру и не надо широко раскрывать рот: «Эй, парень, Карабала, наглядишься еще на свою Кызынак, выхода!»
Люди собрались — почти половина деревни. Даже бабушка Тутаан доковыляла со своим костылем.
— Что за парень такой? Разве в наше время ячмень воруют?
— Если ему надо, я два мешка даром отдам.
— 0-о, калак! Не к добру это, не к добру. Накличет он на нас опять те голодные годы и войну. Не иначе, — причитает старая Тутаан.
Ох, стыдно-то как, стыдно! Что делать?! Куда скрыться от людей? Провалиться бы на этом месте! И в то же мгновение Сабу... просыпается.
Перед ним пестрый, с красным отливом ковер во всю стену. Как хорошо-то! Он же дома, в своей городской квартире. И правда, как хорошо! А деревня отсюда далеко-далеко. А Сабу и не Сабу вовсе, а Сабу Иванович. И чего только не приснится человеку. Воровал ячмень! Даже во сне у него не могло быть такого желания... Сабу Иванович не то что талкан, он уже год как белый хлеб опасается брать в рот. «Воздерживайтесь от мучного — полнеете», — заявили доктора. А Чылбыр... давно умер, он попал под трактор. А Орой, писали, кажется, в тюрьме...
Сабу Иванович приподнимается на постели, дотягивается до полотенца, вытирает пот со лба. Ишь, ячмень... Да хоть мешками бы раздавали его на улице, Сабу Иванович и внимания не обратит. А от того амбара, наверное, и следа не осталось.
Жена Сабу Ивановича спит рядом, на другой кровати, свесив белые руки. В волосах бигуди. А только что, во сне, она была повязана платком... Сынишка хныкал, просил, чтобы бабушка сделала талкан со сметаной. Да он увидит талкан и в рот его не возьмет! «Мука?» — спросит. И приснится же такое...
Светает. Улица за окном начинает наполняться гулом и грохотом, словно осенью ток в деревне. Шины шуршат и шуршат по асфальту, будто кто-то подливает масло в огонь очага на свадьбе. Иногда стекла звенят по-комариному — проехал мимо ЯЗ или МАЗ. Простучал по рельсам трамвай. Молочный завод напротив — там все гудит и гудит, дребезжит и дребезжит. И это дребезжание ни на минуту не прекращается — на машины грузят бутылки с молоком и кефиром.
Сабу Иванович ложится снова, но сон уже не идет к нему.
Эх, деревня... Подумать, как до нее далеко!
— Ой-уй, Алтыш! Теленок сосет свою мать, теленок сосет! Прогони теленка! — раздаётся женский крик, такой резкий и громкий, что, кажется, вокруг вздрагивают тайга и скалы.
— Чылбы-ы-ы-ыр, ой-ий, Чылбы-ыр! Люди, кто видит Чылбыра? Чылбыр, бегом домой! — разносится по всей деревне.
А как только кончат доить коров, деревня сразу наполняется стуком: все толкут талкан. «Тунг-танг, тунг-танг, тунг-танг», — перекликаются деревянные ступы. В этой перекличке слышны и другие звуки: «тирс-тырс, тирс-тырс» — выбивает на улице хлыстом какая-нибудь старуха свою шубу; «вжик-вжик-вжик» — выскребают где-то тупым ножом казан из-под молока...
Сабу Иванович закрывает глаза и видит перед собой черную точку-родинку на белом подножии горы Кедегор. Эта родинка и есть его деревня. Вот точка начинает расти, и Сабу Иванович уже различает покрытую корой лиственницы избушку с неровными углами, щелястыми жердяными стенами, с пристроенным прямо к сеням, чтобы выгадать стену, сараем для коровы. Под окнами высится конус аила. Вот на его-то месте Сабу Иванович и перекатывался во сне с бока на бок по народному обычаю. И правда, однако, углубление под аилом до сих пор не заровнялось. Аил был построен лет за шесть до рождения Сабу. Он так и простоял на одном месте, пока Сабу служил в армии. Некому было переносить его: отец не вернулся с фронта, а братьев у Сабу не было. Земляной пол выбился до того, что когда входил незнакомый человек, то, перешагнув порог, оступался и едва не падал. Старик Калтар прямо говорил: «Э-э, внук ты мне, и в мыслях я всегда держу, что надо к вам зайти, да боюсь ваш порог переступить...»
Этот сон все равно когда-нибудь должен был ему присниться. Многие годы желанной мечтой Сабу было достать ячмень, ячмень, из которого толкут талкан, — единственную в те далекие годы пищу, с которой ты сыт, а без которой голоден. Что бы он не сделал тогда ради ячменя, что бы не испытал ради одной только чашки зерна?!
Сабу вечно ходил с грязными, заскорузлыми руками, на которых растрескались ногти. Разве могла быть его кожа белой, если каждый день он проводил в поле: то колоски собирал, то капканы ставил на сусликов и кротов, чтобы досыта наесться их мясом? Чистым был разве что указательный палец правой руки: им он размешивал талкан в чае или молоке, им же запихивал талкан в рот. «Ух, вы, неряхи, — брюзжал учитель, — воды, что ли, нет умыться?»
Большой палец на левой руке Сабу Ивановича без ногтя и не сгибается. Один раз, когда он толок талкан, от неловкого удара пестом несколько зерен вылетело из ступы и рассыпалось по земле. «Такой большой, а до сих пор не умеет толочь!» — прикрикнула мать. Сабу рассердился, поднял пест высоко над собой и хотел ударить изо всей силы, чтобы еще больше рассыпалось зерен. Опустил пест с маху... а что было дальше, не помнит. Пришел в себя: палец весь в крови, а ноготь уже посинел.
Ступа была надтреснута. Когда в ней толкли, нужно было закрывать край тряпкой, чтоб ячмень не просыпался. И пест для Сабу был слишком тяжел, не хватало у него силенок взмахнуть им больше пяти раз — подводило, как говорится, живот. Он всегда выпрашивал другой пест — у Кошмока, соседа. И ростом Сабу тоже был маловат — приходилось становиться на чурбан, и уж тогда — «куп и куп, тунг и танг».
А мать смотрит: «Бата-а, вот радость-то, вот радость. Оказывается, вырос мальчик. Раз хватает силы толочь талкан, значит, стал мужчиной...»
Толочь талкан — радость, а вот доставать ячмень... Только покажутся там-сям на снегу черные проталины, все село с мешочками, с ведрами выходит на поля собирать прошлогодние колоски. Стоя на коленях, люди беспрестанно, как в молитве, нагибаются к земле. От сырой студеной земли трескается кожа на руках, деревенеют пальцы, Талкан из ячменя, добытого с таким трудом, серого цвета, приторный на вкус.
Вспоминается Сабу Ивановичу, как однажды из-за талкана он чуть не отправился к праотцам. Вдвоем с Чылбыром они пошли верст за двадцать в село, сдать сусличьи шкурки. День оказался выходной, приемщика не было, и им, так ничего и не евшим целый день, пришлось вернуться. Усталые, голодные, они по пути зашли к чабану, старому Темичи. Жена Темичи не знала, что такое скупость: тут же налила им чаю в пиалы, подала талкан. И Сабу, чуть не падающий от усталости и голода, проглотил большую щепотку сухого, как мука, талкана, проглотил и задохнулся. Он протянул свою пиалу старушке, чтобы она побыстрей налила ему чаю, запить талкан. А та как раз принялась вытирать поварешку. Сабу, уже задыхаясь, хотел выхватить пиалу с чаем у Чылбыра, но Чылбыр, ничего не поняв, отодвинулся и отвернулся от него. У Сабу полезли глаза на лоб, ему ничего не оставалось, как вырвать пиалу из рук самого хозяина, старика Темичи... Старик Темичи — почтенный человек, имя его нельзя произносить вслух, дорогу, по которой он идет или едет, переходить нельзя. Но тут и он не рассердился, наоборот, похвалил: «Э-э, парень, настоящий мужчина и должен быть, таким».
Осенью в школе почти не оставалось учеников — в полях много колосков, за день можно набрать сумку, а то и полное ведро. Но по полям ездит караульщик; как накроет, полоснет бичом и отберет твои колоски вместе с сумкой. Караульщиком обычно был все тот же Орой, который после стал кладовщиком. Ездил он на вороном скакуне, носил надетый на запястье шестиметровый бич, сплетенный из ремешков. На кончике бича привязана прядь конского волоса, чтобы громче хлопал при ударе. Если обернется тот бич вокруг твоей груди, так полдня потом валяешься без памяти. Удара этого не выдерживали не то что мальчишки, даже толстокожие коровы. Сколько он, Орой, погубил, изувечил коров, что забредали на поле! Особенно, если корова та принадлежала какой-нибудь старушке или вдове, которые не умели защитить себя, не могли перечить Орою. Заарканит он корову, прикрутит за рога намертво к столбу, и начинает: хлесть, хлесть, хлесть... У коровы, бедной, белки закатятся, мычать не может — стонет только жалобно, изо рта пена течет. А Орою хоть бы что. Загонит пойманную корову в пустой пригон и держит, пока не объявится хозяйка. Тут уж Орой даст языку волю, накричит, кулаком перед носом женщины машет. И еще штраф возьмет. Что, спрашивается, остается после этого от коровы? Хорошо, если только выкидыш будет, а то поболеет, поболеет и сдохнет. Или молоко перестанет давать. Сколько их в деревне, коров со сломанными рогами...