У родного очага - Дибаш Каинчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До свиданья, Каменное Седло! — громко говорит Черткиш. — Прощай. Спасибо, что ты дал столько сена. Низкий тебе поклон. На будущее лето будь еще обильнее, богаче. На будущее лето... — бормочет Черткиш и вдруг смолкает.
Э-э, оказывается, на будущее лето опять будет сенокос. Подумать только, этот год еще не кончился, а уже нужно думать о новом. Все опять... Все снова…
Черткиш и не заметила, как опять присела и сидит, сидит. Рядом валяются грабли, сумка, чайник.
До свиданья, перевал Каменное Седло! До встречи! На будущий год не подведи нас... А я — приду. Куда же я денусь! Когда человек жив — ему надо жить, надо жить... Через год... Я приду. Что со мной станет? — шепчут ее губы.
Черткиш встает, отвязывает от пенька лошадь и ведет ее в поводу к большой дороге, спускаясь по тропинке, — там у нее оставлена телега.
Она запряжет лошадь, накосит свежей травы для теленка, да еще попытается раскачать какой-нибудь пень — вдруг поддастся. Не ехать же ей из лесу в пустой, грохочущей телеге?
— До свиданья, Каменное Седло! Спасибо... На будущий год будь еще богаче, еще обильней.
СТРАХ
Перевод с алтайского В.Синицына
В горах, на высокой скале лежал человек. Вид у него был страшный. Лицо грязное и распухло, губы спеклись, а глаза блестели, как у безумного. Свалявшиеся ярко-красные волосы отросли клочьями и падали по плечам, борода, казавшаяся пегой, потому что смешала седину с грязью и пылью, доставала почти до пупа. Жаркое полдневное солнце жгло его голую спину с острыми позвонками. Человек и сам не понимал: бредит он или бодрствует. Иногда он откидывался со стоном и начинал яростно чёсаться тонкими костистыми пальцами, раздирая кожу в густой волосяной поросли до крови.
Вот и опять показалось: внизу что-то хрустнуло, зашуршало. Человек замер. Потом, скользя, как ящерица по камням, подобрался к краю и выглянул.
В глухой лесной седловине было пусто. Мирно змеилась каменистая тропинка. Величаво стоял лес, опутанный тишиной; от набегающего легкого ветерка не вздрагивала и веточка в густых зарослях кустарника. Только большая белая бабочка порхала над поляной, и это было единственное, что нарушало окружающую безмятежность. Человек какое-то мгновение с бешенством наблюдал за ней, затем отвел глаза.
Дальше, за лесом, серой шевелящейся тучкой ползет по долине овечья отара. Верховой — чабан — лениво переезжает подле нее с места на место. Человек долго, внимательно следит за ним, и ноздри его раздуваются. С трудом он отводит взгляд: в узкой горловине долины темнеет аил — величиною с сердце. Черный, густой дым спокойно поднимается в воздухе. Это подыхает очаг. Сегодня они его что-то чересчур распалили...
Человек чутко, по-звериному вслушивается, потом отползает к оборванной грязной фуфайке и переваливается навзничь, устало прикрывает глаза. В ушах звенит тишина.
— Нет, нет. Только не это! Не это...
Человеку только кажется, что он говорит вслух. Рот его движется, ощеривая провал. Под бледной мертвенной кожей, где растет жесткая, как конский волос, борода, судорожно мечется острый кадык.
— Что... Это — дом? Да... Дом. Потолок — белый, как в нашей избушке. И штырь в матице... Верно. Я привязывал к нему люльку сына...
Человек делает усилие для того, чтобы получше вглядеться, и — видение отступает. Над ним — пустое, жаркое небо. О господи, сколько можно накрываться этим огромным, неуютным пологом! Теплый смолистый воздух до дурноты кружит голову. Дерет горло пресный запах высыхающих трав. Солнце немилосердно обжигает грязную грудь, впалый живот, а человек, чувствуя жар, блаженно улыбается. В последние дни его одолел кашель. По ночам человек сдерживает сотрясающие его приступы, смахивает выступившие слезы, судорожно выпуская воздух, но даже этот неслышный звук кажется ему оглушительным. Ночи стали холодные. На рассвете на горы наползает вязкий туман, сквозь который едва проглядывает солнце. Просыпаясь после кратких снов, он клацает зубами, зарываясь в сухую траву, надерганную руками, и обрывая на себе и без того посеченную в клочья фуфайку, но даже помыслить о костре не решается. Лучшего маяка для тех, кто его ищет, — не может быть. Выследят, обложат, а тогда — конец: суд и неминуемый конец. Это он знает точно. Но сейчас стоит август, и каждый куст, каждый камень в горах оберегает ему жизнь. Лес полон ягод, кедровых шишек, а если попадается дичь — то жирная, отъевшаяся к зиме.
Вообще-то они его жалеют, не очень стараются найти. А может быть, действуют чрезвычайно осторожно. Неделю назад трое из них переваливали через седловину. Он увидел их, когда взбирался на скалу. Нырнув в расщелину, с перехватывающимся дыханием наблюдал, как трое рослых верховых неторопливо процокали по каменистой тропинке. Все трое были в одинаковых шапках, чабанских брезентовых плащах, но он распознал их сразу. Сильные, с мощными крупами лошади явно не походили на здешних — низкорослых, мохноногих лошадок. Помнится, его било какой-то судорожной внутренней дрожью. Но это не был страх, нет. Это было нетерпение схватки. Он едва удержался, чтобы не выстрелить. Преследователи на тропинке — как на ладони. Он бы их перещелкал мгновенно, по одному. Но эту беду отвел уже страх. Эти трое, конечно, были не одни. Его брали в «клещи», обкладывали как зверя — кольцом, и, возможно, другие двигались совсем неподалеку. Но где теперь эти трое, да и остальные, сказать трудно. Он мог бы спуститься в долину, в деревню пробраться, к друзьям, к знакомым, и попытаться что-то выяснить, но там его наверняка караулят. А друзья...
Человек усмехнулся. Усмешка застыла на почернелых губах, искривив лицо в жуткой гримасе. Друзей, в обычном смысле этого слова, у него не было. Да и какой матерый волчище заводит себе друзей? Его всегда мучило одиночество. Теперь оно стало еще нестерпимей. Человек ощущал его почти физически. По ночам ему казалось: не темное бархатное небо висело над его лицом, а огромный всевидящий глаз настигал, прижимал к земле, заглядывая глубоко, в самый зрачок. Стоило уткнуться в землю, как безумный холодок полз по спине, скользил, шевелил волосы. Человек поворачивался и смотрел в темноту во все глаза, которые натыкались на него, как на плотную кисею, и тогда он начинал задыхаться от страха. Казалось, этот, огромный, всеохватывающий глаз придвигался вплотную, дышал холодом, вонзался в мозг, проникал в кровь и дико, беззвучно хохотал, издеваясь над ним безнаказанно и жестоко. Стояло смежить веки, как другая картина изводила его: чаще всего мерещилась растопыренная, обагренная кровью пятерня, сухая, как комель вывороченной из земли лиственницы, настигающая его в темноте среди камней, кустов. Сколько человек себя ни убеждал, что это одно воображение и бояться не нужно, он вздрагивал от каждого звука, шороха; от крика птицы — срывалось сердце, била дрожь...
Еще мучили сны. Вдруг он видел себя посреди улицы деревни, у конторы колхоза. Вокруг скачут верховые, неторопливо идут по делам женщины, мечутся ребятишки, собаки, вывалив от жары языки. Шум, гам, пыль столбом, но отчего-то весело, как-то празднично вокруг. Что бы это могло значить, недоумевает он во сне? Ага, оказывается, идет выдача денег, колхоз рассчитывается с чабанами, полеводами, трактористами за целый год. Наехали со всех концов автолавки со всякой всячиной и снедью. Чего только нет! Вот это будет гулянка — всем праздникам праздник! Заходи в любой дом, встретят как желанного, усадят за стол, и уже тащат казан, полный вареной баранины. Несут пиалы, бутыли прохладной араки. На дворе, окружив еще свежую груду внутренностей, урчат собаки.
Человек очнулся. Задремав, ткнулся щекой об острый камешек и вздрогнул. Сон еще плывет перед глазами, но уже ясно, что лежит он на скале, а в животе — судороги, рот немеет от сухости.
— Ах, черт! Чтоб тебе... — выругался человек и смолк.
Поначалу сны были хорошие. Вот он — обтесывает лесины для своего нового дома. Топор послушен в руках, сверкает на солнце, как молния. Бревна мягкие, податливы и сочны, как свежее мясо. Щепа отслаивается легко и ровно, и запах растелешенного смолистого дерева он ощущает, словно наяву. Работа так спорится, что человек задыхается от счастья. Он чувствует свое упругое сильное тело. Литые мускулы перекатываются под кожей. Вязаная цветистая безрукавка летит долой с плеч! Смотрите, люди, завидуйте молодости, силе в ловкости! А вот идет по улице продавщица сельмага, черноглазая крутобедрая Феня, с шаловливым и бесстрашным блеском глаз. От этого блеска его бросает в жар и холод, а сердце обмирает, и — становится хорошо, сладко...
Теперь сны вплелись другие, тяжелые. Чаше всего он видел себя за столом на празднике или свадьбе, или снилось, как он ходит по дворам в последние дни осени, когда в деревне забивают скот на согум, когда все приглашают друг друга в гости и выставляют обильное угощение. Перед ним молчаливо ставили на столе одно блюдо за другим, одно аппетитнее другого, и он набрасывался по-волчьи на еду, но сколько бы ни ел, не чувствовал ни вкуса, ни аромата, ни сытости, а только пуще растравлял голод.