Толкование путешествий - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рене Фюлоп-Миллер был румынским эмигрантом в Германии, а впоследствии немецким эмигрантом в Америке. Профессиональный славист, он держал издательство в Мюнхене и редактировал немецкое собрание переводов Достоевского. Он дружил с Фрейдом и издавал его; это по его заказу было написано фрейдовское предисловие к переводу Братьев Карамазовых, известное как «Достоевский и отцеубийство». Вышедшая в 1928 году статья несет на себе следы знакомства с распутинской историей: «кто попеременно то грешит, то в раскаянии берет на себя высоконравственные обязательства, тот […] напоминает варваров; […] скорее всего, такая сделка с совестью — характерно русская черта»[988]. Посетивший Советскую Россию в середине 20-х, Фюлоп-Миллер вернулся с выставкой из нескольких сот фотографий и с книгой Дух и лицо большевизма[989]. Критически, но с редкой компетентностью Фюлоп-Миллер описал здесь новые и увлекательные явления русской жизни при большевиках: массовые демонстрации и облегченный порядок браков и разводов; концерты заводских труб и симфонические оркестры, игравшие без дирижера; воинствующий атеизм и новую поэзию Демьяна Бедного, Маяковского и Гастева. Полная интереса к делу и здравого смысла, эта книга является одним из лучших портретов раннего советского режима, которые когда-либо были написаны. Согласно Фюлоп-Миллеру, русская революция есть попытка создать «коллективного человека», действующего согласованно и автоматически. Отмена частной собственности и тотальный контроль составляют лишь часть задачи; другую часть составляет беспрецедентное преобразование культурной, духовной и сексуальной жизни. Старый индивид был, по формуле Фюлоп-Миллера, «отягощен душой». Этот груз должен быть сброшен или разделен между всеми. Московские фотографии Фюлоп-Миллера показывают сотни или тысячи одинаковых, безликих людей, собравшихся на совместной работе или массовом шествии. Все они мужчины.
Как у любого достойного автора, у Фюлоп-Миллера был свой «конек», сформированный его предшествующими занятиями, в данном случае Достоевским и Распутиным[990]. Большевики напоминают ему мюнстерских анабаптистов, но у них есть и местные корни. Большевики реализуют ту же традицию, которая породила Распутина: традицию русских сект. Любимым примером Фюлоп-Миллера являются, конечно, хлысты. Другие, например духоборы, тоже отменяли собственность, но хлысты сделали следующий шаг. У хлыстов, говорит Фюлоп-Миллер, любовь, брак и семья перестали быть частным делом, потому что хлысты практикуют «сексуальный промискуитет».
В этом периодическом ритуале мужчины и женщины раздеваются донага и […] хлещут по воде, а потом друг по другу, пока не приходят в состояние полного экстаза. Без этого состояния, считают они, невозможно единение с Богом. После длительной флагеллации они отдаются самой дикой и разнузданной оргии […] В течение всего этого праздника, который завершается явлением Святого Духа, производятся танцы, доводящие до неистового восторга[991].
Фюлоп-Миллер снабжает читателя сведениями о том, что хлысты называли себя «голубями» (знакомый с Мережковскими, читал ли он Серебряный голубь!). Он утверждает, что «хлысты имеют собственное искусство, которое находит выражение в характерных украшениях и в высоко развитом чувстве стиля». Наконец он заключает, что, «как ни кажется странным», большевизм унаследовал главные свои черты именно у хлыстов. Большевики тоже практикуют массовые ритуалы с целью коллективного экстаза, а также стремятся к либерализации половой жизни.
С точки зрения истории эти заключения вполне недостоверны. К примеру, хлысты не оставили интересного искусства, кроме записей своих песен; подозреваю, что Фюлоп-Миллер путает их с американскими шейкерами. С другой стороны, большевики делали все что угодно, кроме оргий. Как бы ни была дезорганизована семейная жизнь в Советской России, ЗАГСы и коммунальные квартиры все же не то же самое, что хлыстовские радения. Куда более прав был Вильгельм Райх, примерно тогда же утверждавший, что сексуальная революция в России захлебнулась в самом начале 20-х годов[992]. Идеи Фюлоп-Миллера всецело зависели от старой литературы по русским сектам, от немца Гастгаузена через русских Щапова и Мельникова-Печерского к немцу Захер-Мазоху и обратно к православным миссионерам, обвинявшим хлыстов в смеси сексуального разврата и политического экстремизма[993]. Ненависть к большевикам нуждалась в воплощении в единой метафоре, которая должна была соответствовать сложившемуся стереотипу России. Как бы ни было странно получившееся построение, ему следовали многие писатели в России и на Западе. В важнейшей сцене романа Горького Жизнь Клима Самгина мы вновь застаем хлыстов в том же ритуале с коллективным раздеванием, взаимным избиением и экстатическими танцами[994]. Фюлоп-Миллер сдвинул идею вправо, превратив экзотический символ русского народа в карикатуру на победивший коммунизм.
Конструкция Фюлоп-Миллера была немедленно использована Олдосом Хаксли в его знаменитом романе Смелый Новый Мир. Опубликованный в 1932 году, роман показывал массовое общество, использующее новую технику, генетику и психологию для радикальной переделки человеческой природы. Мы застаем расы-касты, тотальную слежку и навязанный промискуинный секс. Антиутопия Хаксли является антиамериканской в той же мере, в какой была антисоветской[995]. Люди будущего вместо «О, Боже» восклицают «О, Форд» или, в более интимных обстоятельствах, созвучное «О, Фрейд». Однако эпиграф к роману взят из Бердяева, и многие имена звучат как русские: Герберт Бакунин, Ленина Краун. Самая трогательная сцена изображает ритуал, который называется Служение Солидарности. Главный герой обязан посещать его дважды в месяц; дело происходит в специальном храме, в котором для таких служений одновременно используются семь тысяч залов. В ритуале участвуют двенадцать мужчин и женщин, которые слушают музыку, молятся Форду и просят явиться Высшее Существо. Потом они танцуют, кружатся по комнате, бьют друг друга, поют куплеты и, доходя до экстаза, кричат: «Он идет!». Потом они вперемежку занимаются сексом. Сцена кончается так: «…казалось, что огромный черный голубь с любовью парит над лежащими теперь попарно танцорами»[996]. В конце романа мы видим другую сцену группового секса, на этот раз с сотнями участников. Они присоединяются к флагеллации одного из героев, которого зовут Дикарем. Они кричат «хотим хлыста», танцуют и бьют друг друга. Они чувствуют «восторг перед ужасом боли» и «влечение к единодушию и искуплению»[997].
Хаксли никогда не был в России, хотя планировал съездить туда летом 1930 года[998]. То, что он знал, он знал из книг, и основным его источником был Фюлоп-Миллер. В эссе, опубликованном в 1931 году, как раз когда он писал Смелый Новый Мир, Хаксли ссылался на Дух и лицо большевизма как на «очень интересную книгу о культурной жизни в Советской России»[999] и подробно ее пересказывал. Легко переходя от Советской России к тоже не любимой им Америке, он видит между ними растущую общность, которую иллюстрирует американскими стихами Маяковского в переводе Фюлоп-Миллера[1000]. Отсюда, из соблазнительных описаний хлыстовского ритуала Фюлоп-Миллером, появилась в тексте Смелого Нового Мира еще более выразительная сцена Служения Солидарности. Этим объясняются многие ее подробности, от кружения и бичевания до свального греха и голубя, только цвет последнего, чтоб оттолкнуться от источника, изменен на противоположный. Так работают тропы. История русских хлыстов, экзотизированная Фюлоп-Миллером, у Хаксли стала работать в новой ассимилятивной функции, став символом индустриальной цивилизации по обе стороны океана.
Логоцентричные структурыОтражая события прошлого, текст предсказывает или даже определяет события будущего и в этом качестве придает смысл их загадочному течению. Литература в широком смысле слова проза и поэзия, философия и социальная мысль, религиозная проповедь и политическая пропаганда — развертывает смыслы, которые иногда воплощаются в жизнь ее читателями. Сила текста определяется, в частности, его способностью быть посредником между предшествующими и последующими ему событиями.
Парадоксально, что связь текста с жизнью стала вновь осознаваться наукой о текстах как раз тогда, когда сама литература, напротив, отрицает социальную ответственность любого рода. Это связано, возможно, с не лишенным зависти удивлением, с которым современные литераторы наблюдают влияние, какое в недавнем прошлом оказывали их коллеги. Занимаясь русской словесностью, мы находимся в универсуме дважды логоцентричном. Филологи уже не раз приписывали особо плотные связи между жизнью и литературой той эпохе, которой занимались: Виктор Жирмунский — йенскому романтизму; Владислав Ходасевич — русскому символизму; Юрий Лотман — романтизму Радищева и декабристов; Ирина Паперно — кругу Чернышевского; Борис Гройс — предреволюционному авангарду… Более умеренный, и потому более сложный, подход демонстрирует Светлана Бойм. Изучая суицидальные мотивы в поэзии Малларме, Маяковского, Цветаевой, она показывает терапевтическое значение их творчества: они писали для того, чтобы не осуществлять, и не осуществляли, пока писали. До некоторых пор сам процесс письма спасал их от их желания, выполняя примерно те же функции, что психоаналитик возлагает на свободные ассоциации[1001]. Эпистемология этих наблюдений над преобразованиями текста в жизнь — и жизни в текст — ждет своего критика.