Обрученные - Алессандро Мандзони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какое великое, чудесное обращение! — подхватил дон Абондио. — И стойко он держится, ведь правда? Весьма стойко.
Портной принялся разглагольствовать о святой жизни Безымённого, о том, как он — бич для всей округи — вдруг сделался для всех примером и благодетелем.
— А где весь этот люд, что он держал при себе… вся его челядь? — спросил дон Абондио, который не раз уже кое-что слышал об этом, но всё ещё никак не мог вполне успокоиться.
— Большинство отпущено, — отвечал портной, — а те, которые остались, совершенно преобразились, да ещё как! Ну, словом, замок этот стал просто Фиваидой[180], — вы ведь об этих вещах знаете.
Потом он завёл с Аньезе разговор о посещении кардинала.
— Великий человек! — говорил он. — Великий человек! Жаль, что он был у нас второпях, мне даже не довелось почтить его как следует. Как бы мне хотелось побеседовать с ним ещё раз, в более спокойной обстановке!
Когда встали из-за стола, портной показал всем картинку с изображением кардинала, которую он прибил к дверной створке в знак своего уважения к высокому лицу, а также, чтобы иметь возможность похвастать перед всяким, кто случится, что кардинал на картинке совсем не похож на себя, ему-де довелось видеть кардинала собственной персоной, совсем близко, запросто, вот в этой самой комнате.
— Что же, это они его вот таким и хотели изобразить? — сказала Аньезе. — По одежде он похож, ну, а…
— Правда ведь, не похож? — подхватил портной. — Я вот то же самое всегда говорю: нас ведь не обманешь, а? Ну, ничего, тут вот хоть имя его проставлено, — всё-таки память.
Дон Абондио торопился. Портной взялся найти повозку, чтобы подвезти их к самому началу подъёма к замку. Он тут же отправился разыскивать её и немного спустя вернулся сказать, что повозка едет. Затем он обратился к дону Абондио:
— Синьор курато, если вам угодно взять с собой туда наверх какую-нибудь книжицу для времяпрепровождения, то я при всей своей бедности могу услужить вам, — ведь я тоже слегка балуюсь, почитываю. Вещи, конечно, не по вашему вкусу, — книжки у меня на народном языке, но всё же…
— Спасибо, спасибо, — отвечал дон Абондио, — сейчас такие времена, что едва хватает головы справляться с необходимым.
Пока происходил обмен любезностями, прощальными приветствиями и пожеланиями счастливого пути, приглашениями и обещаниями заехать на обратном пути, повозка подъехала к воротам. В неё уложили плетёнки, затем забрались седоки, с несколько большими удобствами и душевным спокойствием пустившиеся во вторую половину своего путешествия.
Портной сказал дону Абондио сущую правду относительно Безымённого. Поистине, он с того самого дня, как мы с ним расстались, непрестанно продолжал делать то, что поставил себе тогда целью, а именно — исправлять причинённый им вред, искать мира со всеми, помогать бедным, словом, постоянно творить добро, где только возможно.
Смелость, которую в былое время он проявлял, нападая сам или защищаясь от других, теперь выражалась в том, что он не делал ни того, ни другого. Он ходил всегда один, безоружный, готовый принять любой удар за то множество злодеяний, которые он свершил, уверенный в том, что применять силу, защищая того, кто был в долгу перед столькими людьми, было бы равносильно новому злодеянию; он был убеждён, что всякое зло, ему причинённое, было бы оскорблением по отношению к богу, но справедливым возмездием ему самому. Карать же за оскорбление он имеет меньше права, чем кто-либо другой.
При всём том он был неуязвим нисколько не менее, чем в ту пору, когда для своей безопасности держал при себе такое множество вооружённых людей, не считая себя самого. Память о былой его жестокости и теперешняя очевидная для всех кротость, казалось бы, должны были вызывать: первая — постоянное желание мести, вторая — делать эту месть столь легко осуществимой, а между тем они, наоборот, отгоняли всякую мысль о мести и внушали восхищение, которое и служило для него главным орудием защиты. Ведь это был тот самый человек, которого никто не мог смирить и который смирил себя сам. Затаённые обиды, в былое время разжигаемые его презрением к людям и страхом перед ним, растаяли перед этим его новым кротким видом. Обиженные им получили, вопреки всяким ожиданиям и без всякого риска, такое удовлетворение, которого не могли получить даже от самого успешного отмщения, а именно удовлетворение видеть такого человека раскаявшимся в своих прегрешениях и, так сказать, разделяющим их собственное негодование. Многие, которые в течение долгих лет таили в себе горькое и мучительное чувство от сознания полной невозможности ни при каких обстоятельствах оказаться сильнее его, чтобы отплатить ему за какую-нибудь большую обиду, — теперь, встретив его с глазу на глаз, безоружного, в состоянии человека, который не хочет сопротивляться, чувствовали единственное побуждение — выразить ему своё уважение. В этом добровольном унижении весь его вид и манера держаться приобрели помимо его воли что-то в высшей степени возвышенное и благородное, ибо больше, чем прежде, сказывалось в его поведении полное презрение к опасности.
Ненависть, даже самая грубая и бешеная, была словно связана и сдерживалась всеобщим преклонением перед этим раскаявшимся и милосердным человеком, и преклонение это было так велико, что нередко этот человек попадал в затруднительное положение, ибо ему приходилось отбиваться от проявлений этого чувства и стараться быть сдержанным, чтобы не показать на лице и в поступках своего душевного раскаяния, не слишком унижаться, чтобы не быть слишком превознесённым. В церкви он облюбовал себе самое заднее место. И никто бы не осмелился посягнуть на него, ведь это было бы равносильно захвату почётного поста. Обидеть этого человека или даже отнестись к нему без должного уважения могло бы показаться не столько наглостью и низостью, сколько кощунством, и те самые люди, для которых подобное чувство у других могло служить тормозом, сами в той или иной степени разделяли его. Эти ж, а равно и другие причины отводили от него и карающий меч правосудия, обеспечивая ему и с этой стороны безопасность, о которой он даже и не думал. Общественное его положение и родство, которые всегда служили ему некоторой защитой, значили для него именно теперь гораздо больше, ибо за этим именем, прославившимся своей подлостью, уже закрепилась репутация человека образцового поведения, освящённого величием обращения. Власти и знать выражали по этому поводу свою радость так же открыто, как и народ. И по меньшей мере было бы странно проявить жестокость в отношении человека, который был предметом всеобщего восхищения. Кроме того, власти, занятые постоянными и часто неудачными усмирениями сильных и непрестанно вспыхивающих мятежей, могли быть в какой-то мере удовлетворёнными, что избавились, наконец, от самого неукротимого и беспокойного бунтаря, чтобы ещё добиваться чего-то, — тем более что это обращение принесло с собой такое перерождение, которое сами власти не привыкли видеть и даже не решались требовать. Беспокоить святого едва ли было хорошим средством для того, чтобы забыть о стыде за своё былое неуменье образумить преступника, и примерное наказание, будь оно применено, имело бы лишь те последствия, что окончательно отбило бы у ему подобных желание стать вполне безопасными. Вероятно также, что участие, которое принял в этом обращении кардинал Федериго, и имя его, связанное с именем обращённого, служили последнему как бы священным щитом. Да при тогдашнем положении вещей и понятий, при тех своеобразных взаимоотношениях властей духовной и светской, которые так часто бывали на ножах, никогда, однако, не стремясь к взаимному уничтожению, наоборот, постоянно чередуя враждебные действия с актами взаимного признания и свидетельствами уважения, идя часто даже вместе к общей цели, никогда, впрочем, не заключая мира, до известной степени могло казаться, что примирение с духовной властью влекло за собой забвение, если и не полное прощение грехов властью светской, когда первая одна своими усилиями добилась цели, желанной для обеих.
Так вот этого человека, на которого, оступись он, наперебой набросились бы и великий и малый, чтобы растоптать, теперь все щадили, а многие даже склонились перед ним, когда он сам добровольно лёг на землю.
Правда, было много и таких, кому это наделавшее шуму обращение доставило всё, что угодно, только не удовольствие: то были наёмные преступники, многочисленные соучастники злодеяний, терявшие ту огромную силу, на которую они привыкли опираться. Ведь вдруг разом оборвались все нити давно затеянных козней, быть может в тот самый момент, когда уже ожидалась весть об их завершении. Но мы уже видели, сколь различные чувства вызвало это обращение в наёмных убийцах, находившихся в то время при Безымённом и услышавших об этом из его собственных уст: изумление, горе, уныние, досаду — всего понемногу, кроме презрения и ненависти. То же испытывали и другие его приспешники, разбросанные по разным местам, равно как и сообщники более высокого полёта, когда они узнали потрясающую новость. Зато сколько ненависти досталось на долю кардинала Федериго, как это видно из приведённых в другом месте слов Рипамонти. На Федериго смотрели как на человека, который вмешался в чужие дела, чтобы расстроить их, Безымённый же хотел только спасения своей души: на это никто не имел права жаловаться.