Том 6. Революции и национальные войны. 1848-1870. Часть аторая - Эрнест Лависс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во всех странах именно среди художников наблюдаем мы наиболее деятельную жизнь, наиболее энергичную борьбу, наибольшее разнообразие взглядов, наибольшее освобождение личности. Архитектура еще только пробует при постройке вокзалов, рынков и больших общественных зданий применить железо, которое промышленность предоставляет к ее услугам, изменяя тем самым некоторые форму и традиционные навыки. Обширные галереи всемирных или национальных выставок, входящих во всеобщее обыкновение у разных народов, сами по себе оказывают заметное влияние на эту особую отрасль архитектуры, тогда как сравнения и обмен знаниями, облегчившиеся в результате этих периодических встреч, вносят новое начало в художественное творчество. Скульптура стремится избавиться от узкой и холодной дисциплины, которая со времен реформы, проведенной Давидом, тяжело ее подавляла, и снова вступает в соприкосновение с жизнью. Быстрый упадок прикладных искусств, отторгнутых от общей жизни искусства аристократической педагогикой академиков, привлекает внимание и пробуждает тревогу некоторых проницательных умов, которые, не зная, чем помочь злу, все же указывают на опасность и стараются ее предотвратить.
I. Искусство во Франции (1848–1870)Живопись. «Февральская революция застала академическое жюри при исполнении служебных обязанностей», писал 17 марта 1848 года критик Т. Торе. При шуме восстания «члены жюри цивильного листа» не имели даже времени «снять свои очки и сдернуть парики»; Салон был объявлен свободным, и комиссия, избранная всеобщим голосованием художников, получила от властей поручение разобрать под руководством Жанрона 5180 произведений искусства, которые разом потребовали для себя места в выставочных залах. Это была неописуемая путаница, из которой не выделилось и не могло выделиться ничего нового. Некоторые художники, до того времени никогда не допускавшиеся в члены жюри, могли, однако, благодаря голосу народа появиться бок о бок с академиками. Бари заседал рядом с Абелем де Пюжолем, Теодор Руссо — рядом с Леоном Конье, Рюд и Давид (Анжерский) впервые попали в число избранных.
Революция 1848 года носила слишком эфемерный характер, чтобы оказать решающее влияние на развитие искусства. Она, однако, оставила след своего шествия и своего энциклопедического и гуманитарного идеала в виде обширного проекта росписи Пантеона. Художник Шенавар, ученик Энгра, искусный рисовальщик в условном стиле, человек очень образованный и с философскими наклонностями, нечто вроде французского Корнелиуса, измыслил план «всемирного палингенезиса», в котором мечтал показать «последовательные преобразования человечества и нравственную эволюцию мира». Стены Пантеона как нельзя лучше годились для развертывания на них целой серии символических и исторических изображений, которые должны были представить мысль Шенавара глазам всех. В глубине храма предполагалось изобразить Нагорную проповедь Христа, являющуюся как бы центром или водоразделом мировой истории. Языческая древность должна была занять всю левую сторону; правую сторону автор собирался посвятить христианской эре вплоть до революции; Конвент должен был явиться последней картиной в ряду. Ледрю-Ролен открыл живописцу первый кредит в размере 30 000 франков, и огромное произведение было немедленно начато. В течение четырех лет Шенавар посвящал ему все свои силы; но на другой день после декабрьского государственного переворота Монталамбер и его друзья, «раздраженные тем, что художник так много места отвел философии наряду с религией», и полагая, что эти картины не достаточно правоверны, добились их устранения. Пантеон был возвращен духовенству, и произведение осталось незаконченным. Картоны к нему хранятся в Лионском музее.
Шенавар надеялся открыть для живописи плодотворный путь; он верил, что она должна быть в наши дни философской и моральной. Благоприятная возможность, представившаяся ему, исчезла слишком скоро, чтобы он мог осуществить свою мечту. Впрочем, «живописец» в нем сильно отставал от мыслителя.
Логика вещей и общее движение умов толкали современную живопись в совсем иную сторону. Романтизм, достигший крайнего предела своей эволюции, исчерпал — говоря словами гегелевской' Эстетики — до конца свое назначение и вместе с тем назначение самого искусства. Когда личность достигает крайней точки развития, когда все подчиняется индивидуальному инстинкту, фантазии и виртуозности артиста, становящегося безусловным хозяином действительности, тогда искусство превращается лишь в изощренную ловкость при изображении видимости, — реализм торжествует. И действительно, реализм выступил на сцену не без шума и нашел, или пытался найти, отзывчивого союзника в лице демократического движения.
В Салоне 1851 года Гюстав Курбе (1819–1877), основательный и плодовитый работник, выставил Каменщиков, Похороны в Орнансе, Человека с трубкой и объявил войну всем формам идеализма, как романтического, так и классического.
Вскоре затем последовали (1853) Купальщицы, потом Девушки на берегах Сены и Возвращение с ярмарки. В 1855 году, воспользовавшись всемирной выставкой, он собрал в одном помещении все свои картины и обратился к миру с громовым манифестом. «Ныне, — писал он, — после того как философия нашла свое последнее выражение, мы обязаны рассуждать даже в искусстве и не смеем позволять чувствительности побеждать логику. В человеке над всем должен господствовать разум. Мое понимание искусства есть последнее, поскольку доселе оно одно сочетало в себе все элементы. Отправляясь от отрицания идеала и всего с ним связанного, я прихожу к полному освобождению личности и наконец к демократии. Реализм — по существу демократическое искусство… Изображать идеи, нравы, общий вид моей эпохи сообразно моему пониманию, быть не только живописцем, но, кроме того, человеком — словом, заниматься новым искусством — такова моя цель».
Вскоре после того Прудон написал статью о «великом живописце из Орнанса» и, не одобряя безусловно всех его тенденций и всех изобразительных форм, раскрыл их философское и социальное значение. «Изображать людей со всей правдой их натуры и их привычек, в их трудах, при исполнении гражданских и домашних обязанностей, с их нынешней физиономией и прежде всего без всякой позы, так сказать, подстерегать их врасплох, в домашнем платье, не просто для удовольствия посмеяться над ними, но с целями общественного воспитания и эстетического предупреждения — таков, кажется мне, истинный отправной пункт современного искусства». Заснувшая пряха, Возвращение с ярмарки, Похороны в Орнансе были в его глазах произведениями глубокого моралиста и в то же время самобытного художника; Каменщики, по его мнению, выражали «иронию по адресу нашей промышленной цивилизации, которая каждый день изобретает чудесные машины, чтобы пахать, сеять, косить, жать, молотить, молоть, месить, прясть, ткать, шить, набивать… и которая неспособна освободить человека от самых грубых и самых противных работ, являющихся вечным уделом нищеты».
Картина Девушки на берегах Сены представлялась ему не менее многозначительной. Одна из девушек, брюнетка с резкими и слегка мужественными чертами, лежащая на траве, «прижавшись к земле своей пылающей грудью… это Федра, которая мечтает об Ипполите, это Лелия (из романа Жорж Санд), которая обвиняет мужчин в несчастиях своего сердца, упрекает их в неумении любить, и, однако, отталкивает робкого и преданного Стенио… Бегите от нее, если вы дорожите вашей свободой, вашим мужским достоинством; если вы не хотите, чтобы эта Цирцея превратила вас в скота…». Другая, — блондинка, изображенная в сидячей позе, «также преследует химеру, но химеру не любви, а холодного честолюбия… У нее есть акции и бумаги государственной ренты; она знает толк в делах и внимательно следит за биржевыми курсами… Она не строит себе никаких иллюзий; безумная любовь не терзает ее. В отличие от своей подруги, она полная хозяйка своего сердца и умеет властвовать над своими желаниями. Она долго сохранит свою свежесть; в тридцать лет она будет казаться не старше двадцати. Рано или поздно она повстречает в Булонском лесу русского князя, испанского гранда или биржевого маклера. Впрочем, в каком бы возрасте она ни вышла замуж, у нее не будет детей…».
Без всякого сомнения, то была критика чересчур высокопарная, литературная, романтическая и скорее «идеалистическая», чем реалистическая. Но эти толстые девы, широко и пышно написанные (впрочем, какое дело философу, будь то Прудон или Паскаль, до «живописи», этой «тщеты»), — эти толстые девы все же говорили нечто и приблизительно следующее: «Наступили новые времена; всего несколько лет назад мы не могли бы расположиться здесь, чтобы спать тяжелым сном или предаваться грубым мечтаниям; место было занято хорами нимф и дриад, всеми божествами вод и лесов. Их царство кончилось, наше начинается». «Курбе, живописец критический, аналитический, синтетический и гуманитарный, есть истинный выразитель нашего времени, — писал далее Прудон. — Творчество его совпадает с Позитивной философией Огюста Конта, с Позитивной метафизикой Вашро, с моими собственными книгами Человеческое право или Имманентная справедливость, с правом на труд и с правом труженика, возвещающего конец капитализма и грядущее торжество производителей, — с френологией Галля и Шпурцгейма, с физиогномикой Лафатера».