Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последняя мысль даже ошеломила его. Понял, что хватается за нее, словно тонущий за соломинку, понял, что только эта надежда может вернуть его назад, понял, что все мысли и воспоминания не что иное, как желание защититься от самого себя, но все казалось совсем не важным, и ничего кощунственного он здесь не видел, куда важнее было то, что нашлось объяснение отчужденному поведению Агне.
«Наконец, влезть в петлю никогда не поздно, — сказал он себе. — Всегда успеешь. Не надо торопиться. Голову в петлю сунуть каждый дурак сумеет. А тебе нечего убегать с полпути: если столько прошел, то и дальше иди по той же дороге, жми до конца — ведь хотел быть самим собой, настоящим Винцасом Шалной, так чего теперь раскис?»
— Тьфу! — сплюнул он и вполголоса сказал: — И в самом деле, если бог хочет наказать, прежде всего лишает разума.
Бросил сложенные в круг вожжи, словно стряхнул с руки обвившуюся змею, а потом и сам упал на колени, уткнулся лицом в сырой и пухлый мох, чувствуя, как колют щеку сосновые иголки, торчащие из мха. И это ощущение было милым, неожиданным, наверно, единственное реальное и осязаемое ощущение за все эти дни с того часа, когда во двор привезли Стасиса и прорвался плач Агне: «Что ты наделал, Стасялис, что ты наделал…» Лежал, уткнувшись, закрыв глаза, дышал, удивляясь, что снова чувствует запахи, множество запахов леса и земли, слышит, как шепчутся кроны сосен, как где-то далеко резко кричит черный дятел, словно строчит из пулемета или скрипит зубами, чувствует, как кто-то под щекой скребется, щекочет под ухом, и вдруг его охватывает страх — ведь мог никогда больше не увидеть, не услышать… на вершок, на шаг был от той грани, за которой уже нет ничего. Этот страх так давит, так угнетает, что он не может больше лежать с закрытыми глазами. Поспешно переворачивается на спину, словно убегая от таящихся в темноте кошмаров, и открывает глаза. В небе плывут серые тучки, словно островки в бескрайнем море. Но, когда лежишь на спине, кажется, что не тучки плывут, а верхушки сосен бегут к ним, догоняют, причесывают их и тут же гонятся за другими. Смотрит и не может насмотреться, осязает каждый запах, ловит малейший звук, словно человек, который был слеп и глух, а теперь чудом вновь обрел слух и зрение.
— Как жить? Как жить? — спрашивает, садясь и озираясь вокруг, словно кто-то может ответить ему на вопрос, но взгляд наталкивается на сложенные в круг вожжи, и он наклоняется вперед, будто споткнувшись на ровном месте, а потом вскакивает, смотрит на эти проклятые вожжи, хватает их и, размахнувшись, швыряет в сторону, с глаз долой, но они распрямляются в воздухе, одним концом цепляются и повисают на молодой березке, а другой конец лежит во мху, изогнувшись, как настоящая змея. Его даже передернуло, потом он снова вздохнул: — Господи, как жить?
Впервые после стольких месяцев почувствовал себя совершенно одиноким, таким, какой есть, без этого второго, который раньше и ложился, и вставал вместе с ним, на все глядя как бы со стороны. «Один в одном лице, — горько посмеялся он над собой. — Один ум, одна совесть и сам себе голова: не перед кем объясняться, не перед кем отчитываться за каждый свой шаг. И нечего тут упрекать себя».
* * *Прошлогодний веник засох, и его листья шуршат, как восковая бумага. Она окунает веник в таз с кипящей водой, и баньку наполняет запах березы. «Лишь бы помогло, лишь бы помогло», — повторяет она про себя, плотно закрывая дверь предбанника. А натоплено и впрямь безумно — даже вдохнуть страшно. Жжет губы, щиплет глаза, припекает затылок, но от пола тянет прохладой. «Так ничего не выйдет», — говорит она себе, поспешно наполняет таз крутым кипятком и ставит в него ноги. Все можно вытерпеть, лишь бы помогло… Пот покрывает тело, его соленость она чувствует на губах, он струится в глаза, но она терпит, сидит в оцепенении, вслушиваясь в ей одной слышимые звуки. За крохотным почерневшим оконцем видит покрытый рябью поток Версме и подрагивающие в нем отражения деревьев. Даже сладко становится от одной мысли о живительной прохладе речушки. Кажется, бросилась бы вниз головой в русло… Она встает, набирает полный ковш воды и льет на раскаленные камни. С шипением белесым столбом взлетает пар, ударяется в низкий потолок и расходится по всей бане, пробираясь в каждый уголок, обволакивая жаром голову, плечи, даже бедра… А надо, чтобы и ступни горели. «Главное, чтоб ногам было жарко», — думает она и забирается на верхний полок. Доски раскаленные, даже прикоснуться нельзя. Она поливает их водой и ложится выпрямившись, но через мгновение поднимает ноги к самому потолку — лишь бы погорячей, лишь бы погорячей… От малейшего движения руки жжет кожу, уши даже горят, но она терпит, глядя на почерневший потолок, наблюдая, как там наливаются, набухают капли, а потом срываются ей на лицо, грудь, живот, покалывают, словно иголками. Пот совсем застил глаза, она слизывает с губ солоноватые струйки, изредка поскуливая, словно щенок, а про себя молится: «Господи, помоги мне, не отвернись в такой беде… Не знаю, что бы отдала, только спаси, не оставляй меня, не откажи в своей милости… А Мария наверняка знает, ведь сегодня так нехорошо посмотрела и спросила: „Чего это ты все в баню лезешь, могла бы и до субботы подождать, где это видано — посреди недели?“ Наверно, надо быть поосторожнее, потому что на самом деле такое частое купание каждый может заметить. Тут и самая большая тугодумка вскоре смекнет. Но это ли важно? Пусть думают, пусть говорят что хотят, лишь бы все хорошо кончилось…» Вдруг испугавшись, она поднимается с полка, слезает вниз, ладонями черпает из бочки холодную воду, льет на затылок, моет лицо, пока немного не приходит в себя, а потом снова выливает ковш воды на шипящие камни, снова забирается под потолок и пытается париться. Никогда в жизни не приходилось. Каждый взмах руки так и жжет, опаляющий воздух обволакивает плечи, грудь, но она не унимается, с ожесточением хлещет, хлещет, пока, обессилев, не может поднять веник. Перед глазами плавают круги, как в солнечный день на лугу среди цветущих одуванчиков. В висках стучит, кружится голова, и она не слезает, а скорее сваливается вниз, покачиваясь, будто пьяная, подходит к бочке и окунает лицо в холодную воду. «Больше нет сил», — мелькает мысль, но она отгоняет ее, окунает и окунает лицо в бочку, пока светлеет в глазах. Но на полок залезать не торопится, медлит, боится, что потом сама уже не слезет. Придется выносить ногами вперед, горько улыбается и думает, что это не худший выход. Но и эту мысль отгоняет, почувствовав, как из-под пола к пяткам подбирается прохлада. Поспешно опускает ноги в горячую воду и сидит еле живая, смахивая беспрерывные струйки пота, защищаясь от самых черных мыслей.
Такую полуживую, утопающую в пару и застала ее Мария.
— Господи, даже не видать ничего, — приоткрыв дверь, хлопает в ладоши.
Самой ее тоже не видно. В открытую дверь облаком вырывается густой пар, и лишь когда он немного рассеивается, вырисовывается силуэт Марии, словно святой, окруженной белыми тучками. Стоит, как свеча, глаз не опускает, кажется, смогла бы — в душу залезла.
— Чего ты скрытничаешь, Агне?
Она застывает от прямого вопроса, как от ушата холодной воды.
— Не бойся, я не слепая. Все вижу, Агне.
От этих слов съеживается против своей воли, как будто кто-то занес над головой кулак.
— Зря от меня скрываешь. Кто нас утешит, перед кем еще сердце откроешь, если не перед такой же бабой? Вижу, что с тобой неладно, что уже который раз все в баньку бегаешь, но ты молчишь — и я молчу. Как говорится, о мертвых — хорошо или ничего… Но не понимаю, о чем он думал. Сам — в лес, а жену с пузом оставляет… Мужики, мужики — настоящие жеребцы! Им лишь бы удовольствие, а что женщину в беде бросают — начхать…
Она ждала других слов, почти была уверена, что хлынут совсем другие слова — не нежные и утешающие, а грозные и осуждающие. Это было настолько неожиданно, что она не могла прийти в себя. Только горький комок поднимался к горлу. Его невозможно было проглотить, он душил, словно незаслуженная обида. Изо всех сил она сглатывала этот комок, но напрасны были все усилия, и она вдруг заплакала, закрывая лицо ладонями, чувствуя неискупимую вину и стыд. «Такую камнями закидать, как змею, которую согревали и лелеяли, а она отплатила, высунув ядовитое жало», — с горечью думала о себе, ощущая на голове гладящую руку Марии.
— Успокойся. Слезами, милая, тут уже не поможешь. Жить-то надо. Не ты первая, не ты последняя. Сколько теперь на земле вдов с сиротами на руках — одному господу богу известно. А жить все равно всем надо… Пойду возьму чистую рубашку и помоюсь, раз уж банька натоплена.
Не поднимая головы, она слышала, как закрылась дверь предбанника, а потом и наружная, как удалялись по тропинке шаги Марии и как она выгоняла из огорода кур, покрикивая на них, на своих злейших врагов. «А самый злейший враг сидит здесь», — вытирая слезы, подумала о себе и схватила мыло. Терлась мочалкой с таким ожесточением, будто стремилась содрать с себя всю кожу. Каждый раз так. Все казалось, что после бани станет легче, словно сбросит грязную одежду. Терла до боли и, может быть, в сотый раз за эти дни повторяла про себя когда-то запавшее в память четверостишие: