История одной семьи - Майя Улановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более осторожный вариант двух последних строчек:
Ми будем молитись,Щоб Бог Украiнi дав волю.
Вторая песня, которую пели на панихиде:
Заквiтчали дiвчатонькаСтрiлецьку могилу,Замiсть мали заквiтчатиСтрiлецькую милу.
Невисокий хрест березиЗаплели вiночком,Замiсть мали заплетатиКосу барвiночком.
И пiсочком посипалиСтежечку довкола,Замiсть мали застелитиРушник до престолу.
Похилилися березиНалiво, направо,А мiж вiттям вiтер грасПро стрiлецьку славу.
Заключённые пели песни и молились, стоя на коленях. Я тоже была на панихиде, пела со всеми, но не молилась. Как и я, немного в стороне от других, стояла молодая украинка Нюся Людкевич, студентка Львовского университета. Она была в Кенгире, там погибли её подруги. Но молиться она не могла — потеряла веру с тех пор, как в лагере умер её отец.[72]
Всего лишь одно поколение отделяло таких, как Нюся, украинских интеллигентов, от самой гущи народной стихии, но она ощущала отрыв от этой стихии, ощущала его болезненно, катастрофически. Причина этого была не только в её неверии, но и в том, что, как она мне объясняла, народ в массе не понимал политической цели их движения. Народу не столько нужна была независимость Украины, сколько то, что «за Польщи» не было «колгоспов», а потому жилось хорошо.
Мы лежали с Нюсей на нарах, говорили и спорили без конца. Наши отцы могли воевать друг с другом в Гражданскую войну, а мы одно время были неразлучны. Я не пыталась вникать, должна ли Украина быть «самостийной», но трагизм их неравной, обречённой борьбы с властью поражал воображение.
Мы обе с Нюсей не были сильны в истории. Когда я её расспрашивала о прошлом, пытаясь понять, в чём причина старинной вражды наших народов, которая только теперь перестала быть актуальной, — она затруднялась мне объяснить. И бывало, мы замолкали и отворачивались друг от друга с тяжёлым чувством, но ненадолго.
Через несколько лет, уже в Москве, на свободе, я купила в магазине украинской книги нарядное издание «Кобзаря» Шевченко, чтобы послать его Нюсе — как некий символ и итог наших разговоров.
Прошлое не забыто и не отброшено — ни историческое прошлое наших народов, ни наше собственное общее прошлое в тайшетских лагерях.
Мы недолго были вместе. У Нюси обнаружился костный туберкулёз, и её отправили в больницу. Перед отъездом у нас произошёл очень странный разрыв. Я как-то призналась ей в отвлечённом разговоре, что способна солгать, притвориться, чтобы не обидеть человека. И она решила, что не имеет морального права со мной дружить. Поэтому она уехала, не попрощавшись, но потом из больницы прислала покаянное письмо, проклиная свой фанатизм. До самого моего отъезда в Москву мы продолжали слёзную переписку, мечтали о встрече. Потом я освободилась, а Нюся уехала в ссылку в Якутию, где после лагеря жили её мать и сестра. Там она вышла замуж за парня с Восточной Украины, отсидевшего 12 лет тоже за национализм, с которым встретилась во время кенгирского восстания. Через несколько лет им разрешили вернуться на Украину. Они ехали через Москву и познакомились с моей семьёй. В последующие годы мы понемногу переписывались — не хотели терять друг друга из виду, мечтали встретиться и наговориться всласть. Перед отъездом в Израиль я написала им и попрощалась. И вдруг, в разгар последних сборов, появляется Нюся с мужем и ребёнком. Приехали на два дня, чтобы попрощаться по-людски. Получив моё письмо, они тут же побежали на станцию, но билетов на поезд в Москву не было. Они ходили от вагона к вагону, показывали проводникам письмо: люди уезжают насовсем в Израиль, надо повидаться. И им сказали: «Вон в том вагоне проводник еврей, он вас устроит.» Так и получилось. До побачення, дороги друзи! Но какое побачення, когда?[73]
Пользуюсь случаем, чтобы вспомнить безвестную, может быть, жертву советских застенков. Украинки, приехавшие из Кенгира на нашу трассу, прочитали мне стихи молодого парня, сидевшего в кенгирской тюрьме в ожидании расстрела. Я ничего о нём не знаю и стихи помню не до конца:
Боже, Ты бачиш страждання i муки,Хай дiется воля Твоя.То тебе я зношу з кайданами рукиI шлю цi останнi слова:
Прости мене, Боже, що були хвилиниЗневiри в моему життi,Що часто не бачив тi чисти перлини,Що криють завiти Твоi.
Що часто блукав я один манiвцями,Шукаючи iнших дорiг,Що часто чорнiв я своiми устамиВсе чисте i бiле, як снiг.
Великий, могутнiй, Тебе я благаю:Прости всi провини, прости,Дай келих налитий терпiнням до краю,Спокiйно до уст донести.
Дай волю друзям, якi ще остались,Друзям, яких щиро любив.Дай сил iм боротись, щоби не здавались,Й пощади у ката нiхто не просив.
А ти, моя мати, що вмерла в СибiрiЗа те, за що нинi я тут,Скрiпи мое серце i душу у вiрi,Я йду, де немае облуд.
* * *С весны 1954 года началась либерализация. Нам велели отпороть номера. Даже жаль было расставаться с этим выразительным знаком нашего рабского положения. Нас соединили с уголовниками, сняли с окон решётки, перестали запирать на ночь бараки. Исчезла непременная принадлежность барака — параша, и можно было оценить плюсы и минусы этого явления, особенно зимой.
И самое главное — разрешили неограниченную переписку, сначала с волей, а потом и между лагерями. Для меня началась новая жизнь. Я связалась со своими родителями, о которых ничего не знала с самого ареста. До этого я получила только два письма от бабушки, о родителях она не писала ничего, ей казалось, что так поступать — благоразумнее, но я чувствовала полный разрыв с семьёй. И вот всё изменилось. Сначала я получила письмо от Светланы — Стеллы Корытной, — лагерной подруги моей матери. Она была дочерью крупного партийного работника, близкого к Хрущёву и расстрелянного в 1937 году. Придя к власти, Хрущёв сразу же освободил Светлану, её мать — сестру И.Э.Якира, и его сына Петра. Светлана, вырвавшись на волю, сделала всё, чтобы с помощью переписки снова связать всех членов нашей разбросанной семьи. Переписка стала главным делом жизни. Уже не так важно, какая работа, если, придя домой, находишь несколько конвертов с письмами. Власти потеряли контроль над перепиской, цензура не справлялась. С воли писали подруги Светланы, чудесные девушки, не жалевшие сил, чтобы скрасить нам жизнь. Мои родители и я стали получать замечательные посылки. Нам присылали книги. Я получила Пушкина, Блока, учебник английского языка, другие книги. И от матери из Потьмы пришла посылка. Там была связанная ею голубая кофточка и ночная рубашка — довольно странный в лагере предмет, но мать понимала, как это приятно — владеть такой роскошной вещью. Лежать на нарах в ночной рубашке и читать Блока — это жизнь! В посылке были также шерстяные носки, связанные Надей Коваленко, которая, оказывается, приехала с нашей трассы в Мордовию и оказалась вместе с моей матерью. Светлана писала больше всех, иногда несколько писем в неделю. Как удавалось ей выкраивать время, как хватало на всё души в первый свой год на свободе — трудно понять. Получив в Москве какое-то жильё, она взяла к себе мою младшую сестру и кормила её на свой жалкий заработок. Писем от Светланы было так много, что часть их я уничтожила. Остальные почти все сохранились: от родителей, от сестры, от одноделок, Сусанны и Тамары, которые тоже оказались с матерью в Потьме. И мать хранила письма, с самого первого, которое получила от меня в лагере, когда я ещё была на свободе. Все годы они хранились у нас в доме, но мы никогда их не перечитывали — не доходили руки. Перед отъездом в Израиль я долго перебирала эти драгоценные для нас страницы, но углубиться в чтение не было возможности, я только привела их в порядок. Они остались в Москве дожидаться оказии. Хотя они прошли когда-то лагерную цензуру, вывезти их обычным путём через таможню было нельзя — какой чиновник стал бы их читать!