Детство Ромашки - Виктор Иванович Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так и попал Серега в Балаково, к владелице крендельной пекарни, огромной харчевни и лучших номеров с буфетом Ульяне Евлампиевне Рогачевой, а по-уличному — к Евлашихе. Хороших слов для Сереги у нее и на три дня не хватило. На четвертый она уже топала на него ногами, обзывая злыднем, гольтепой, галахом. Поднимали Серегу на заре, а засыпал он за полночь и там, где валил его сон. И что только не делал Серега: и полы мыл в номерах и в харчевне, и белье стирал, и кастрюли, сковороды, противни чистил, двор подметал, крендели из пекарни в крендельную лавку возил! Как-то не выдержал, на ходу уснул и с лестницы скатился. И ведь чуял, что его будят, а проснуться не мог. Водой отливали. Отлили, спрашивают, а у него язык не ворочается. Неделю в пекарне на печи отлеживался. Пока отлеживался, царя сместили. А царя сместили — Евлашиха всех поваров, пекарей рассчитала, а Сереге трешницу сунула — и рукой на дверь:
—Иди-ка ты, дитятко, откуда пришел.
Пропадать бы Сереге. Зима, стужа, метель, а он на улице. Идет по Мариинской, ищет дом, в который бы Христа ради попроситься, согреться, да в какие ворота ни торкнется — заперто. Заплакал у чьей-то калитки, ткнувшись в ледяную доску. И вот тебе — Пал Палыч. Сначала мимо прошел, про-звякал железным бадиком по мерзлому снегу, а потом вернулся, схватил Серегу за плечо, вгляделся, раздвоенную бородку рукавицей растер и спрашивает:
—Ты что, паренек? И плачешь? И, словом-с, кто ты? Когда Серега рассказал, что с ним случилось, Пал Палыч
взял его за руку и привел к себе. Накормил, напоил, спать уложил. И все это молча, только сердито в бороду пофыркивал да, останавливаясь у окна, грозил кому-то пальцем.
Кормил, поил его Пал Палыч больше двух недель. И еще бы содержал, да Серега засовестился. Живет Пал Палыч бобылем. Сам и печку топит, и стряпает, и на базар бегает. Изба у него голая и просторная, как сарай. Кровати, стола с четырьмя стульями в просторе-то и не видно.
Однажды, набравшись смелости, Серега спросил Пал Па-лыча:
—И чего ты меня задарма кормишь? Не маленький я. Мне вот-вот шестнадцать годов исполнится.
А он ласково потрепал его за вихор и сказал:
—Я, молодой человек, не Евлашиха. У меня что мое, то и твое. хМеня разорить невозможно-с. А потому сиди жди. Работу тебе найду, тогда и распрощаемся.
И нашел. Почти месяц Серега сторожит склады в паре с Никанором Лушонковым. За полмесяца шесть рублей целиком Пал Палычу отдал. Не вечно же харчиться на его деньги. С одежонкой Серега как-нибудь обойдется. Армячишко почти не ношеный, и штаны с рубахой запасные есть. Вот с обувкой— край. В дорогу с отцом собирались, лишних лаптей только по две пары взяли.
И вот сейчас, закончив починку лаптя, Серега вколотил в него ногу и, натянув оборки1, как вожжи кучер, собравшийся сдержать чересчур расскакавшегося коня, повернул лапоть на пятке, усмехнулся:
—Ишь чего, певун поганый, с обувкой сотворил!
Лапоть-то, чай, на твоей ноге был, а не на Никаноро-вой,— заметил дедушка.
А то ништо! — сердито откликнулся Серега и с укоризной глянул почему-то на меня.—На нем ботинки австрийские, железными плашками подкованы. Пять рублей, байт, за них отдал. А убей бог, врет! Спер он их.
Нехорошо ты, Сергей, говоришь. С Лушонковым работаешь, а такое на него плетешь...
—А я не плету,— перебил Серега дедушку.— Я правду
Оборки — завязки к лаптям. Ими вкрест обвивают ноги до колен.
сказываю. Лапоть-то я через кого порвал? Через него! Как с утра от вас смену приняли, так он и начал меня гонять, как Евлашиха. Приказал поленницу трехаршинника раскатать. «Зачем?»—спрашиваю. «Не твое дело, я старшой!» Раскатал я, он тогда и давай из нее дубовые бревенца выбирать. Выбрал одно в одно двенадцать штук, откатил к воротам, а мне велел в контору бежать. Побежал я, а обратно иду — глядь, его сын на парной фуре с этими дубками. «Это чего же, дядя Ника-нор, с дубками приключилось?» — спрашиваю. Он как вызверится! Палку схватил — и на меня. Извернулся я да на поленницу. Пока по ней туда-сюда бегал, лапоть-то и попортил.
Дедушка сидел возле горящей печурки, отдирал от березового полена бересту и подбрасывал ее в топку. В отсветах пламени его седая борода золотилась и искрилась.
За стеной сторожки метался ветер, недовольно ворчала и нудно гудела Волга. Все, что наговорил Серега про Никано-ра Лушонкова, мне казалось то выдумкой, то правдой. Переспросить же, увериться, что он не врал, было почему-то неудобно. А Серега поворочал перед собой ногой в починенном лапте и, вздохнув, произнес:
—А похоже, я тут заночую. Пал Палыч нынче на почте дежурный. Чего там в пустой избе одному...— Не договорив, он стянул с себя армяк, перекинул его через плечо и полез на нары.
2
Со стороны Волги мы склады не охраняем. Там в доброе-то время ни прохода, ни проезда, а в такую непогоду и вовсе. А вот край от затона, где штабелями половняк, оглобель-ник1, ворохами дубовая клепка2, кострами вязовые да сосновые жерди,— тут только поглядывай.
По этому краю мы с дедушкой прошли раз двенадцать. Устали, намерзлись на мозглом ветре, оглохли от грохота Волги. Но вот гудящая чернота ночи слегка посерела, ветер донес от Балакова пять мягких, раскачивающихся ударов колокола. Наступало утро. Дедушка, встретившись со мной под высоким штабелем оглобельника, сказал:
—Беги, сынок, в сторожку, грейся.
Серега уже был на ногах и, распалив печурку, сидел перед топкой, обкручивая ногу поверх онучи солдатской обмоткой.
Обмотка завивалась в спираль, он, досадливо покряхтывая, встряхивал всклокоченной головой. Глянув на меня, ворчливо спросил:
—Чего стоишь? Раздевайся. Я вон и чайник скипятил. Хлебни горячей водицы. Враз согреешься. Я вчерась днем и то на нет скоченел. Садись к печурке.
Я и кипятку в кружку налил, и к печурке подсел.
—Л пристально вы с дедом сторожите,— не то насмешливо, не то осуждающе заговорил Серега.— За ночь-то ни разу в сторожку не заглянули. А мой Никанор Игнатьич от зорьки до зорьки вот тут, возле печурки, посиживает, цигарки крутит, курит да дремлет. На мне все сторожество! СмерзнуГ как кутенок, забегу погреться, а он тут же в крик: «Чего, Пенза косопузая, присгрекал?!»
Сегодняшняя Серегина многоречивость неприятна мне. Говорит он будто веселые слова, а слушать их не хочется. Грея руки о кружку, я прервал его:
—Все ты бранишь