100 великих узников - Надежда Ионина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начальство получило "высочайшее предписание" содержать "политического Достоевского без всякого снисхождения", чтобы он "в полном смысле был арестантом". Историк царской тюрьмы М. Н. Гернет писал: "Надо поражаться, как не погиб здесь писатель. Лозунг всего тюремного управления того времени требовал делать острог местом одних только лишений и страданий".
Ф. М. Достоевский не знал никакого ремесла, и потому его зачислили в чернорабочие. Он вертел в мастерской неповоротливое точильное колесо, обжигал на заводе кирпичи или подносил их к стройке; разбирал на Иртыше старые барки, стоя по колена в ледяной воде. К физическим мучениям присоединились и нравственные страдания. На каторге писателя поразила ненависть арестантской массы к ссыльным дворянам, о чем позднее он писал:
Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем… велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет, и когда даже некогда жаловаться за бесчисленностью всевозможных оскорблений. "Вы, дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был — народ мучил, а теперь хуже последнего наш брат стал", — вот тема, которая разыгрывалась четыре года.
И как же одиноко было душе писателя, когда он увидел тот самый народ, об освобождении которого мечтал. Увидел не со стороны, а разделив с ним собственную судьбу и все более убеждаясь, какими нелепыми и далекими от реальности были их прежние иллюзии о переустройстве сразу, одним махом всей жизни на разумных началах. Они хотели осчастливить народ, вовсе не зная его, и навязать неведомые ему теории общественного благоустройства. Говорили о свободе, равенстве, братстве… "Брат? Рубля вместе не пропили, а туда же — "брат?" — почти издевались над ним в остроге".
Вот Феидулла Газин — не человек, паук в человеческий рост; про него рассказывают, что он любил резать маленьких детей единственно из удовольствия. А вот бывший офицер Ильинский — убил отца, а разгуливает по острогу, будто подвиг какой совершил…
Эта история потрясла Ф.М, Достоевского, но отцеубийца как-то сказал ему, что не убивал отца, однако оправдываться не желает, так как чувствует свою вину: не убивал, но, как знать, мог бы и убить, хотя бы под пьяную руку…
Для правосудия это не все равно, оно как судит — или убил, или не убил; а для совести все равно, и потому он должен искупить свой страшный грех.
Вскоре из Петербурга пришла бумага, удостоверяющая невиновность Ильинского, и его освободили. Значит, правда восторжествовала? Но кто ответит за то, что судебная ошибка стоила несчастному нескольких лет каторги? А тут еще разверзлась перед сознанием писателя пропасть между правдой суда и правдой собственной совести. Когда Ильинский был невиновен, суд ему не поверил и жестоко наказал его; теперь же, когда он осознал свою внутреннюю виновность, суд не захотел считаться с его совестью, не захотел дать ему время и возможность обновиться, воскреснуть духовно… Нет, не прост человек — в нем такие бездны, такие тайны скрываются, о которых не ведают "заступники и печальники" народные. Им самим надо бы многому поучиться у народа, узнать его лучше, понять изнутри, пожить его жизнью, пострадать его страданиями. В страдании очищается душа от гордыни самообожествления, в страдании яснеет истина…
А сколько здесь людей преступных только по легкомысленному образу мыслей? Что могут вызвать эти и другие страшные картины? Кажется, только одну мысль: как может сжиться с этим местом человек, заключенный сюда не за злодейство и преступление? Неужели в этом аду все должны подводиться под одну мерку и закон должен одинаково карать и бесчеловечного Ф. Газина, и несчастного Алея? Один режет из удовольствия, другой убивает почти нечаянно, защищая честь сестры или невесты, а оба преступники, оба в одной каторге, оба одинаково отверженные…
Да, не все люди — человеки, есть среди них и нелюди. Неужели и к ним приходил Иисус Христос, неужели и таким обещал царствие небесное? Что же они совсем без совести родились или среда заела? Но отчего тогда одна и та же среда из одного и того же человеческого теста лепит разбойников и подвижников, рыцарей чести и грабителей с больших дорог, героев Бородина и героев наживы?
Страшные и жуткие мысли одолевали писателя, неуютно было душе его в этом сраме жизни, невыносимы были нравственные мучения. Вся прошлая жизнь его открылась вдруг в другом свете, и казалась она теперь благодушным сном сознания, воспаленного мечтательством. А тут еще ни минуты не можешь побыть один, постоянно находишься в насильственном общежитии, где людей много, а близкого человека нет.
Случалось, посмотришь сквозь щели забора на свет Божий: не увидишь ли хоть что-нибудь? — и только и увидишь краешек неба да высокий земляной вал, поросший бурьяном, а взад и вперед по валу, день и ночь расхаживают часовые; и тут же подумаешь, что пройдут целые годы, а ты точно также пойдешь смотреть сквозь щели забора и увидишь тот же вал, таких же часовых и тот же маленький краешек неба, не того неба, которое над острогом, а другого, далекого, вольного неба…
"Но не навсегда же я здесь, а только на срок"… А срок был такой длинный, что казалось, время остановилось, и Ф. М. Достоевский физически ощущал свое пребывание в этом мертвом времени мертвого дома. Прожить надо почти полторы тысячи бесконечно тягучих, невыносимых и неподвижных в своем однообразии дней, часов, минут и мгновений. Острожный забор разделили мир на две части — волю и неволю: "За этими воротами был светлый, вольный мир, жили люди, как и все… Тут был свой особый мир, ни на что более не похожий, тут были свои законы, свои костюмы, свои нравы и обычаи, и заживо Мертвый дом".
Но на каторге Ф. М. Достоевский встретил и таких заключенных, с кем хоть немного мог отойти душой от страшных острожных впечатлений. К "светлым и добрым душам" он относил и простодушного, смиренного юношу Сироткина, и пострадавшего за веру седого старообрядца, и нескольких кавказских горцев. Как-то даже незаметно для себя он сблизился с сероглазым, темно-русым с проседью осетином Нуррой-оглы. Писателю всегда казалось, что этот "лев" предводительствовал какой-нибудь шайкой горцев, а выяснилось, что посажен он за воровство, что даже несколько разочаровало Ф. М. Достоевского. И он предпочитал по-прежнему видеть в Нурре-оглы отчаянного борца за свободу горцев. А 26-летний Али из Шемаханской губернии казался писателю совсем ребенком, хотя и был младше его всего на несколько лет. Тот так привязался к русскому, что трое его старших братьев поначалу поглядывали на Ф. М. Достоевского с ревнивой угрозой. А когда узнали, что русский обучает Али грамоте, то прониклись к нему таким уважением, что если б кто из каторжных теперь и вздумал обидеть его, то трудно даже сказать, что они с ним сделали бы.
Ф. М. Достоевский обучил грамоте и некоторых других каторжан, а они учили его хитростям острожной жизни, например, как носить кандалы, чтобы не стереть ноги до костей, или как сохранить от воров свои "сокровища". Встретил писатель на каторге и людей, которые старались хоть как-то облегчить участь узников, прежде всего политических. Казалось бы, что до них захолустному протопопу Александру Сулоцкому? Но он жил по закону совести и, пользуясь неравнодушием майора Кривцова к своей дочери, старался повлиять на отношение этого "фатального существа" к несчастным. Он даже сумел установить связь между узниками Омского острога с вышедшими на поселение декабристами, а это уже был риск, причем очень серьезный.
Сочувствовал ссыльным и доктор Троицкий, работавший в городском госпитале и старавшийся при любой возможности определить к себе на лечение кого-нибудь из узников острога. На свой страх и риск он разрешил Ф. М. Достоевскому писать во время болезни и хранил у себя его записи. Конечно, немыслимо тогда было взяться за что-то большое, да и писать удавалось украдкой — от случая к случаю, но записывать короткие наблюдения, наброски главных мыслей, выражений, характеров, словечек — это уже настоящая жизнь…
Узников "Ада" Данте при входе встречает надпись "Оставь надежду всяк сюда входящий"; на первых страницах своей повести Ф. М. Достоевский говорит читателям: "Надобно полагать, что нет такого преступления, которое не имело бы здесь своего представителя". В этом Мертвом доме были собраны пришельцы со всех концов России: раскольники, ссыльные поляки, черкесы, татары… все были объединены "узами страшного семейства". И все жили мечтами о воле и свободе…
Порой подневольная жизнь Ф. М. Достоевского немного скрашивалась: то собаки появятся в остроге, то коня купят, а то даже орла раненого подобрали в степи. Долго гулял он по острогу, потом окреп и улетел: известное дело — птица вольная. А в 1854 году наступила воля и для писателя, окончилась его каторжная жизнь, и вот уже сами товарищи по несчастью повели его в кузницу, поставили у наковальни, подняли, как коню на перековке, одну ногу. Радостно заработали молотки… Поднял он упавшие кандалы и долго смотрел на них, будто все еще не верил: только что были, и ноги еще томятся их жуткой тяжестью, и вот их уже нет…