Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он знал цену жизни, понимал толк в людях, те явные и скрытые пружины, которые двигали человеческими поступками, ощущал силу рубля, благосостояния, но то, что он теперь увидел в селе, глубоко взволновало и еще больше насторожило. Что его односельчане сейчас дружно и хорошо работали в колхозе, добивались высоких урожаев зерна и сахарной свеклы, — это было поняло: люди увидели, что честной совместной работой они выбьются из извечной нужды. Правда, лучше бы им этот колхоз ясным огнем сгорел, в землю провалился, но ведь… плетью обух не перебьешь… По-своему понимал и стремление молодежи к науке: на более легкие хлеба хотят перейти, не все же возле земли и в гное барахтаться. Полупонятным было внешнее изменение, которое особенно сказывалась на молодежи: парни и девчата теперь ходили в шерстяных костюмах, хромовых сапогах или туфлях, в шелках. Правда, люди люто ругали на селе торговую сеть — мало товара привозит, но откуда-то доставали все необходимое, одевались хорошо. Совсем исчез холст: никто в селе уже не прял, а ткацкие станки пошли на дрова. Про крашенную бузиной десятку даже и старики забыли, будто не носило ее все село каких-нибудь десять лет назад. А он за всю свою жизнь не сносил хромовых сапог, не купил хорошего сукна: собирал деньги, прикупал землю, заботился о хозяйстве. Даже жене, когда та была моложе, покупал отрез редко и неохотно. А Карп? — с усмешкой вспомнил сына. — Он у отца умел воровать и себе что-то справить… Ну, что же, такая, видать, теперь мода пошла: все друг перед другом хвалятся обновами. Подумать только: извечные бедняки, которые за миску муки в передневку в три погибели гнулись перед ним, теперь одевают своих детей в шелка, крепдешины и такую чертовщину, что натощак не выговоришь… Но совсем непонятным было то бескорыстолюбивое упорство, с каким работали передовики. За дополнительную неусыпную работу они даже отказывались от оплаты. Высокий урожай радовал их не столько тем, что больше перепадет, сколько новым достижением, победой, государственной любовью. Вот в прошлом году колхозники, досрочно выполнив свои обязательства, без всякого намека или напоминания сверху завезли на заготовительный пункт дополнительно еще шесть тысяч пудов зерна. И какой-нибудь тебе Поликарп Сергиенко гордо заявляет: «Наш подарок Отчизне, чтобы к социализму быстрее идти…» Соображает он там, в том социализме что-нибудь, а голову дерет выше телеграфных столбов. На какие подарки расщедрились! Вот только подумать: шесть тысяч пудов. Нет, здесь явным образом есть какое-то скрытое ухищрение, только он еще не успел его ухватить своим дотошным глазом. Хотел было об этом поговорить с таким спокойным, будто ничего себе мужчиной, как Александр Пидипригора, и обжегся. Как-то в звонкий звездный вечер встретился с Александром Петровичем у колхозного пруда. Разговорились. Осторожно, как тонкую материю, прощупывал словами Варчук бывшего середняка, который всеми своими жилами сидел в земле.
— Присматриваюсь вот, Александр, к нашим людям — много изменений вижу. Улучшились люди. Богаче жить стали, в благосостояние вошли — и улучшились. Большое дело богатство. Правду говорю?
— Как тебе сказать, — начал медленно подбирать слова. — Не в богатстве я правду вижу.
— А в чем же? — удивился и насторожился: не было в голосе Александра той крестьянской замкнутости, неуверенности, которая раньше спотыкачом ломала неуклюжие мысли. Язык и теперь был мало гибкий, но сильный, определенный.
— Вот возьми ты жизнь несколько лет назад. Немало богачей всяких было. И, чтобы не брать примеры у соседей, только уж не обижайся, начнем хотя бы с тебя. Купался в роскоши! Ну и что же, становился ты лучше? Не замечали такого, а со стороны оно виднее было. Чем больше ты разживался, тем более сволочным становился. А ты говоришь — богатство.
— Это дело минувшее. Я его работой искупил, — сразу же нахмурился Сафрон, не рад, что и разговор затеял. «Тоже агитатор нашелся».
— Ну, что искупил — спроста не поверю. Это наше государство пожалело таких, как ты: может исправитесь. За это ему в ноги трижды поклонись и так работай, чтобы не богатство давило на тебя, а честные дела на ум и руки ложились. И уж если ты хочешь знать всю правду, отчего мы лучшими стали, то здесь иной мысли не найдешь: Родина наша выросла и нас она вырастила. Темных, скрюченных нуждой мужиков гражданами всего Союза сделала. Моих детей учеными сделала. Это раньше наибольшим моим счастьем была пара дерешат, а теперь скажи я своей бабе о таком счастье, она бы мне ухватами голову побила, даром что в тридцатом году снова-таки эти ухваты по мне ездили, чтобы в колхоз не записывался. Эх, темный ты мужчина. Зачерствел, как старая мозоль. Мой сынок, который в Ленинграде учится, сказал бы точно: барахтаешься ты в капитализме, как лягушка в болоте. Вот тебе настоящая правда…
Так точно непонятной и совсем-совсем чужой стала ему Марта. Встретила его без какой-либо радости, просто, ну, так, будто он приехал не после ссылки, а после недолгого путешествия. Сдержанно поговорила, а потом спросила:
— Вы в колхоз думаете поступать? — даже отцом ни раза не назвала… Сказано, приймачка.
— Чего я там не видел? Не мне этот крест на своих плечах таскать. И тяжело, и стыдно гнуться перед теми, кто мне кланялся. Я еще не всю свою гордость бросил под ноги, — ответил, вытягиваясь, будто снимая со спины какой-то невидимый груз, и его глаза наполнились темной влагой.
— То и плохо, что не истлела она, та лишняя гордость ваша. Пора забыть все старое. Честной работой заслужить прощение своих грехов.
— Так ты думаешь, что я такой грешный? — задрожал голос, и он уже с гневом взглянул на Марту, хотя, возвращаясь в село, твердо решил ни с кем теперь не встревать в спор, быть тихим и радушным, скрываться подальше от людского глаза.
— Да, я так думаю, — твердо ответила Марта. — Люди вам законом все простили. Начните по-иному свою жизнь.
— Неразумная ты, Марта, — хотел обругать ее, но своевременно сдержался. — Еще мало ты знаешь жизнь человеческую. Петух соловьем не запоет. И давай мы больше об этом не будем говорить с тобой. Каждый, известная вещь, живет по-своему: лошадь знает свое стойло, незрячий крот — нору, а птица — гнездо. С одним аршином ко всему не подступишь. Я лучше для себя буду выращивать яблоки, чем для всего цыганского табора, — едко намекнул Марте на ее работу и сразу же одернул себя назад, заговорил тише, даже приязнь зазвучала в голосе: — Старик я уже, Марта. Мне скорее о смерти думать, чем о ваших колхозах.
Но молодая женщина уловила фальшивые ноты в голосе, призадумалась и уже почти ничего не говорила.
Выкормил врага… Только один Карп может порадовать, — тяжело вздохнул, провожая Марту до порога…
Однако не пришлось Сафрону обойти колхоз. Как-то под вечер приехал из района Емельян Крупяк. Радостно поздоровался, засуетился по просторной Карповой хате, наполнил ее словами и беззаботным смехом. Никогда, присмотревшись со стороны на этого непоседливого, хвастливого, недалекого на первый взгляд человека, нельзя было бы подумать, что за этой внешней трескотней скрывается почти инстинктивная настороженность, недоверие и холодный, жестокий ум.
— Теперь я на некоторое время заживу хуторянином. Уже и место облюбовал, выбрал для своей станции — над самым Бугом, возле вашего села. Половину мне соберут луга. Буду выпасать коров, буду есть украинскую холодную сметану и горячие вареники и сам буду купаться, как вареник в масле. Директор! — самодовольно ударил себя рукой по животу и рассмеялся.
— Емельян, возьми меня к себе. Буду у тебя завхозом. Каждый стебель услежу. И тебе будет хорошо, и мне неплохо. Мне…
— Нет, Сафрон Андреевич. Из этого пива не будет дива, — сразу же перебил, и темно-серые глаза мигнули огнем лукавства.
— Почему? Боишься? — рассердился Сафрон.
— Ха-ха-ха! Если бы я боялся, не играл бы с огнем. Вы же видите, что по углям танцую и вытанцовывается пока. Не без интереса живу, а думаю еще лучше жить, размахнуться во весь свой нрав, — и театрально простер руку к висящей лампе.
— Да уж вижу: начинаешь размахиваться и забываешь тех, кто тебя спасал.
— Не горячитесь, Сафрон Андреевич. От злости печень будет болеть, — и снова засмеялся. — Я для вас лучшего хочу. Мое дело такое: не сегодня-завтра обо мне могут пронюхать — и снова: «Поднимай, сова, крылышки», — пропел надтреснутым тенорком. — А вы за мной не угонитесь — годы не те, дела не те… ну и начнут вас допрашивать: чего это завхозом стали, какие связи имели со мной и всякое старье, которое дальними лагерями пахнет. А вы же побывали уже там…
— Это ты правду говоришь, Емельян, — со вздохом согласился Сафрон. — Что же, придется мне понемногу торговлей заняться. Не хотелось бы под старость кости поездками беспокоить.
— Не советовал бы, — ненадежное это дело, — стал серьезнее Крупяк. — Всякий черт будет цепляться. Мой вам совет — вступайте в колхоз.