За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Идем, идем, зачем ждала меня! — крикнула Софья Осиповна.
Александра Владимировна повернула к ней печальное, бледное лицо и, вдруг улыбнувшись, сказала:
— Табачок захватила? — И, широко махнув с каким-то лихим отчаянием рукой, сказала: — Эх, ладно, пошли!
Сильный, короткий удар потряс землю, и дом задрожал крупной живой дрожью, словно охваченный предсмертной икотой. Куски штукатурки посыпались на пол.
Они вышли на лестницу, и Александра Владимировна, закрывая за собой дверь, сказала:
— Я думала, что это только жилье, квартира, а теперь говорю: прощай, родной дом!
На площадке Софья Осиповна вдруг остановилась.
— Дай ключ, я хочу забрать Марусин чемодан, Женечкины туфли и платья.
— Да ну их, вещи, плевать,— проговорила Александра Владимировна.
Они спускались по пустой лестнице, и когда грохот затихал, становились слышны их медленные, шаркающие шаги. Софья Осиповна шла, держась за перила, поддерживая Александру Владимировну.
Они вышли из дому и в растерянности остановились. Двухэтажный дом напротив был разрушен; часть фасадной стены вывалилась на середину мостовой, крышу снесло, и она прикрывала забор и деревца в палисаднике. Потолочные балки обрушились в нижние комнаты, оконные и дверные рамы были начисто высажены силой взрывной волны. Глыбы камня и битый кирпич покрыли улицу. В воздухе стояла белым туманом пыль и курился желтый, остро пахнущий дымок.
— Старухи, ложись, опять кидает! — отчаянно крикнул мужской голос, и тотчас ударило несколько разрывов. Но старые женщины шли молча, медленно и осторожно ступая среди камней, сухая известка поскрипывала под их ногами.
В бомбоубежище пол был завален узлами и чемоданами, и лишь небольшое число людей сидело на скамьях, остальные примостились на полу либо стояли, сбившись в кучу. Электричество погасло, и фитильки свечей и масляных светильников горели тусклыми, усталыми языками. А народ все прибывал; едва на несколько минут стихала бомбежка, в подвал вбегали запыхавшиеся, ищущие спасения жильцы. Это были те ужасные минуты, когда люди в множестве своем не видят своей силы, а лишь новую опасность, когда человек, затерянный в толпе, понимает, что вокруг него такие же беспомощные, как и он, существа, и в этой множественной слабости еще острей чувствует свою беспомощность.
Темноглазая женщина, одетая в серую каракулевую шубу, вытирая платочком виски, проговорила:
— Такая толпа при входе, что мой муж не мог пробиться, а в это время десятки бомб… Еще мгновение — и он был бы убит.
Муж женщины в шубе, потирая руки, точно с мороза, сказал:
— Самое главное, если пожар начнется, тут Ходынка будет в полном смысле слова, все передавим друг друга, ни один человек не выйдет! Надо хоть выход расчистить.
Мещеряков, сосед Шапошниковых по дому, вдруг раскатисто произнес:
— Я сейчас наведу тут порядки. Наше бомбоубежище всю улицу не обслуживает. [У нас дом ученых и командиров производства.] Управдом! Василий Иванович!
Пришельцы — некоторые только что вбежали в подвал и еще тяжело, быстро дышали, глядя на хозяев бомбоубежища,— стали подбирать вещи, озираться, куда бы незаметней отойти в сторону.
Какой-то пожилой человек в военной гимнастерке произнес:
— Верно, мы тут все заняли, давайте, граждане, в сторону уберемся.
На мгновение сделалось тихо, и, казалось, еще более душным, тяжелым стал воздух, еще тусклей светили дымные фитильки.
— Послушайте,— басом проговорила Софья Осиповна,— ведь это потоп, тут нет нашего и вашего. Бомбоубежище не по карточкам, а для всех…
Александра Владимировна, прищурившись, глядела на Мещерякова; вот этот самый человек, который месяц тому назад обвинял ее в слюнтяйстве и малодушии, заявил, что во время войны не должно быть мыслей о вредностях на работе, о здоровье.
[— Товарищ,— сказала Александра Владимировна Мещерякову,— мои дочери тоже забежали в первое попавшееся убежище, их, значит, сейчас выгонят оттуда?
— Оставьте, гражданка Шапошникова, демагогию, теперь она никому не нужна,— поморщился Мещеряков.
— Ей хорошо,— сказала жена управдома,— дочек всех за Волгу отправила, непрописанную рядом посадила, а те, что скамейки своими руками ставили, им сесть негде… Ведь нахальство, непрописанная женщина… Они всегда так, эти самые, мы их уж знаем, форму носят, только на фронте их не видно…]
Мещеряков спросил:
— Чьи это вещи? Чей узел? Убрать!
Александра Владимировна быстро поднялась и тихим голосом, который бывает слышен среди самого громкого шума, столько в него вложено злой душевной силы, произнесла:
— Прекратите немедленно, иначе я сейчас позову красноармейцев и вас самого вышвырнут отсюда вон.
Женщина с блестевшими в полутьме глазами, державшая в руках мальчика, закричала:
— Правильно, верно, [над детьми издеваться] нет такого закона у советской власти!
И вдруг весь подвал словно посветлел, осветился, загудел человеческими голосами, и они на время заглушили грохот бомбежки.
— Собственный, что ли, его дом, дом советский… все здесь равны, все советские люди…
Александра Владимировна дернула за рукав женщину, державшую мальчика.
— Да успокойтесь вы, садитесь, вот местечко для вас…
Мещеряков, отодвигаясь в сторону, стал оправдываться:
— Товарищи… да вы меня не поняли… никого я не собирался выгонять, я только чтобы для общего блага проход расчистили…
И, желая стать незаметным, он присел на чей-то чемодан. Стоявший подле водопроводчик, служивший в домоуправлении, злобно сказал ему:
— Куда садишься, продавишь, чемодан-то фанерный.
Мещеряков оглянулся на человека, еще два дня назад чинившего у него в квартире кран в ванной и благодарившего за чаевые деньги.
— Послушайте, Максимов, надо повежливей.
— Встань, говорю!
Мещеряков поспешно встал.
— Бог мой,— сказала Александра Владимировна сидевшей рядом с ней женщине,— зачем вы так судорожно прижимаете ребенка, ведь ему дышать трудно, посадите его.
Женщина наклонила к ребенку голову и стала целовать его. Глаза на ее еще злом и возбужденном лице стали полны печали и нежности.
Едва грохот бомбежки возрастал, приближался, все замолкали, старухи крестились…
Но когда хоть на минуту стихало грохотанье, возникали разговоры и иногда слышался смех, тот ни с чем не сравнимый смех русского человека, могущего с чудесной простотой вдруг посмеяться в горький и страшный час своей судьбы.
— Гляди-ка на Макееву-старуху,— говорила соседке широколицая женщина, сидевшая на тюке.— До войны всем во дворе уши прожужжала: «Зачем мне в восемьдесят лет на свете жить, хоть бы смерть скорее». А только бомбить начал, я смотрю, она впереди всех в подвал чешет, и я от нее отстала!
— Ой,— сказала соседка,— как ударили бомбы, я сомлела, бежать хочу, а ноги затряслись, а потом как кинусь и над головой фанерку держу, я как раз зеленый лук на ней крошила, от самолетов фанеркой прикрылась.
— Да, пропало мое барахло,— сказала широколицая,— только я кушетку перебила, покрыла кретоном, все в минуту, как только сама успела выскочить.
— Да чего уж про барахло говорить, живые люди в огне горят. Что проклятый делает, паразит, каторжанин.
И хотя, казалось, никто не выходил из подвала и долгое время никто новый в убежище не входил, каким-то удивительным образом становилось известным все, что делалось в небе и на земле: где горит дом, с какой стороны налетают новые бомбардировщики, куда упал подбитый зенитчиками немецкий самолет.
Военный, стоявший на верхних ступенях лестницы, у входа в подвал, крикнул:
— С Тракторного слышно пулеметную стрельбу!
Второй военный спросил:
— Может, зенитные по самолетам бьют?
— Нет, наземный бой,— ответил первый и вновь прислушался.— Да вот, пожалуйста, ясно слышно, и минометы, разрывы, артминогонь. Ясно! Слышишь?
Но новая волна немецких самолетов потопила все звуки грохотом разрывов.
— О господи,— промолвила женщина в шубе,— хоть бы какой-нибудь конец…
Военный сказал товарищу:
— Пошли, а то накроют нас в подвале, как мышей!
Софья Осиповна, вдруг наклонившись к Александре Владимировне, поцеловала ее в щеку, поднялась и, накинув на плечи шинель, сказала:
— Я тоже пойду, может быть, доберусь до своего госпиталя. Вот только сверну папироску.
— Иди, иди, Сонюшка,— сказала Александра Владимировна и, торопливо отстегнув под пальто брошку, стала прикалывать ее к гимнастерке Софьи Осиповны.— Пусть будет с тобой,— тихо произнесла она.— Помнишь, я тогда жила у Ани, она мне подарила… две эмалевые фиалочки, как раз в ту весну, когда я замуж вышла…
И мелькнувшее воспоминание о далекой весне, о юности было странно трогательно и мучительно печально в этом темном подвале. Они молча обнялись и поцеловались, и прямой взгляд, которым они посмотрели друг другу в глаза, подтвердил, что близкие люди расстаются, быть может, надолго, а быть может — навсегда.