Гангутцы - Владимир Рудный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так же нельзя, — возмущался он, — главное выбрасываешь!
— Меня, Борис Митрофанович, еще на первых шагах газетной работы обучали истине: газета, мол, не резиновая. Рад бы хоть всю статью напечатать, из уважения, конечно, к вам. Но места-то нет. Четыре полосы. А у нас сегодня перекличка с Одессой, сообщение Информбюро, телеграммы из действующей армии, телеграммы из-за границы, корреспонденции с перешейка, от летчиков, от катерников, артиллеристы делятся опытом, да еще, не забудьте, Вася Шлюпкин опять сегодня разразился фельетоном о Маннергейме и гитлеровской европейской ярмарке. Куда же мне все это сунуть?! Ведь действительно газета не резиновая!..
Фомин понес статью Гранина наборщикам.
Гранин пошел за ним в типографию.
Уж очень занятно посмотреть, как это твои каракули станут той самой газеткой, которую он все поругивал, что слишком толста бумага, не годна на раскур. А тут, глядишь, сам в газетку попал, и пусть на картоне печатают, только чтоб всеми было читано и ни в коем разе не шло на раскур.
По узкому проходу они втиснулись в наборный цех, и Гранин успел на ходу объяснить Фомину, что вовсе не картофелехранилище тут было у финнов, а полицейская каталажка — матросы нашли тут даже наручники и приволокли Гранину на батарею.
Тусклая, с неуверенным светом от движка лампочка затрепыхалась над наборными кассами, когда открылась дверь и подуло вроде ветерком. В каморке пахло затхлой сыростью и жженой бумагой самодельного абажурчика. Над кассами, не разгибаясь, стояли сутулые матросы.
Гранин неловко плюхнул, оступясь, сапогом в лужу и сердито взглянул на непроницаемую рожу Фомина — мог бы предупредить и не конфузить. Надо ловчее ступать на доски на кирпичах, на досках над водой стояли оба наборщика, едва повернувшие свои бледные лица к вошедшим.
Гранина они, конечно, узнали, кто на полуострове не знал в лицо Бориса Митрофановича, тем более в редакции, где уже печатали его вырезанный на линолеуме портрет. Но они будто и не обратили внимания, что пришел сам Гранин, они молча взяли и поделили между собой рукопись, начав набирать ее.
Фомин-то знал: не будь тут Гранина, попало бы от наборщиков секретарю и за неразборчивый почерк, и за правку не по правилам, о пишущей машинке или иных нормах обычной редакции тут, конечно, и не мечтали, как не надеялись до конца набора выпрямиться, глотнуть свежего воздуха, — все это к утру, когда набор уйдет в печатную машину; но вот оригинал полагалось переписать от руки корректору Карапышу или помощнику Фомина Алеше Шалимову; Фомин, экономя время, схитрил, воспользовался тем, что ребята наверняка онемеют от одного только присутствия в их закутке самого капитана Гранина и не посмеют пикнуть, что такой безобразный оригинал.
А Гранин пригляделся, соображал что к чему и сказал:
— Что же ты своих печников-штукатуров в карцер загнал, им бы камеру хоть с окошком да с потолком повыше…
— А они в другую не пойдут, Борис Митрофанович. Тут сыро, низко, зато осколки и песок с улицы не попадают. Вот пойдем в камеру общую, там условия роскошные…
Они прошли в печатный цех, светлый в сравнении с наборным карцером, но Борис Митрофанович сразу определил, чего стоит этот свет.
— Да, друг ты мой, — сказал он Фомину, — надо бы нашим пушкарям прикрывать не только аэродром, а и твою газету, когда печатается. Хоть каски своим матросам нацепи, пришлю тебе каски…
— Голову каской накроешь, а чем машину накрыть? — сказал Фомин. — После каждого разрыва приходится голиком кирпичную крошку, песок из машины вычищать…
— Выходит, и у вас тут фронт. Ну, я сейчас к себе в дивизион, а перед уходом на Хорсен еще к тебе, Фомин, заскочу…
Когда Гранин перед отъездом снова заглянул в редакцию, ему показали свежий оттиск статьи. На газетной полосе статья ему понравилась. Почесывая лысину, Гранин на прощанье сказал Фомину:
— Хитрая у вас наука. Здорово все получается. Приезжай в отряд. В диспетчеры назначать больше не буду. Только почему это у вас сегодня газетка такая белая? — не удержался и спросил Борис Митрофанович, щупая свежий, еще не просохший лист.
— Так это в честь капитана Гранина, — рассмеялся Фомин. — Самую тонкую и самую белую бумагу ассигнуем. Из праздничных запасов.
— Вот и зря. Прочитают, конечно, статейку мою, но раскурят. А мне надо, чтоб сберегли. Как наставление, чтоб берегли.
— Не беспокойтесь, Борис Митрофанович, — сказал Гранину Фомин. — Про десант — сберегут. Сейчас нам только и шлют письма с советами, как отражать десант. Заметил, что каждый тыловик ладит нож достать, а другой сам делает. Это — для рукопашного боя. А один наш военкор предлагает скалы тавотом обмазать — чтоб фашистам скользко было высаживаться… Вот как настроен гарнизон. Так что успех номеру обеспечен…
* * *По простреливаемому фарватеру уже опасно было идти. Но Гранину во что бы то ни стало нужно было переправиться в это утро на Хорсен. Махнув рукой на возражения начальника пристани, он вместе с Богданычем вскочил в мотобот и приказал отдать концы.
Лишь только мотобот появился в проливе, финны открыли орудийный огонь. Снаряды падали справа и слева, вот-вот возьмут катер в вилку — и конец! Гранин отстранил штурвального и сам повел катер к Хорсену. За несколько часов до этого, после «бани» у Кабанова, он нервничал, ходил возбужденный. Но тут он вновь обрел спокойствие и даже повеселел.
— Вот теперь маленько вправо, — приговаривал Гранин, лавируя по волнам залива. — Теперь вы сделаете поправку, рассчитывая накрыть меня здесь!.. А мы — туда…
Он поворачивал катер то в одну, то в другую сторону, то вел прямо, то стопорил, размышляя и рассуждая так, как если бы сам находился на батареях противника и вел стрельбу по подобному суденышку.
Все находившиеся в мотоботе почувствовали облегчение, когда Гранин благополучно довел скорлупку до пристани Хорсена.
На берег он взбежал легко, рассыпая по сторонам прибаутки.
«Капитан в духе, — говорили матросы. — Небось похвалили нас крепко».
Глава тринадцатая
Ни шагу назад!
Между двумя скалами, в укрытом от глаз противника месте, Томилов собрал открытое партийное собрание.
На собрании не было коммуниста Михаила Макатахина. В ночь гунхольмского боя его послали разведать соседние финские острова. По скалам и лощинам чужого берега он полз, угадывая в темноте проволоку и мины, как «сапер с собачьим нюхом» из его рапорта. Три раза он ходил в ту ночь на острова противника и приносил в штаб ценные сведения о расположении боевых точек и силах десантного резерва. На четвертый раз — перед самой атакой — его послали на северный берег Гунхольма, к финнам в тыл. Он ушел и не вернулся. После боя его долго искали. Щербаковский и Богданыч обшарили даже безымянные шхеры перед Гунхольмом, но найти Макатахина не смогли. Обнаружили его случайно, убирая трупы врагов. Среди них наткнулись на какого-то матроса в окровавленной тельняшке. Возле него лежал автомат, — Богданыч опознал автомат Макатахина. Но лицо было настолько изуродовано, что его так и не опознали бы, если бы не одна подробность. В руке был зажат надорванный клочок бумаги — видимо, матрос хотел его перед смертью уничтожить. Это был список одиннадцати бойцов. Первой в нем стояла фамилия Макатахина.
Томилов предложил собранию почтить память Макатахина. Минуту собрание стояло молча, и это придало всему дальнейшему разговору особую суровость.
Первым вопросом, как и положено, был прием в партию. На место погибших бойцов-коммунистов становились живые.
— У нас есть два заявления, — сказал избранный председателем собрания Богданыч, — Ивана Петровича Щербаковского и Алексея Константиновича Горденко.
— Горденко в госпитале! — крикнул кто-то.
— Знаю, — поднял руку Богданыч. — Сегодня, как раз перед собранием, его ранило в ногу, и он в госпитале. Но заявление подано им еще в бою на Гунхольме. Утром в присутствии Горденко бюро разбирало заявление. Многие из вас были при этом. Бюро решило рекомендовать собранию принять Горденко кандидатом в члены партии. Когда Горденко ранило, мы позвонили в политотдел. Бригадный комиссар сказал — пусть все решает собрание. Обсуждать сегодня или обождать? Какова будет воля собрания?
— Обсуждать.
— Знаем орленка.
— В конце концов, он сегодня был здесь, на вопросы отвечал. Если будут какие неясности — тогда посмотрим!
— Р-азрешите сказать беспартийному.
Поднялся бледный от волнения Щербаковский. Всю его самоуверенность сегодня как рукой сняло.
— Пожалуйста, товарищ Щербаковский, — разрешил Богданыч. — Для того и открытое партийное собрание, чтобы все желающие беспартийные могли высказаться.
— Какие м-огут быть неясности, если мы орленка все знаем, как об-лупленного, — начал Щербаковский. — П-ри мне сегодня орленка ранило. Ходили мы на ш-люпке на К-угхольм, мины отвозили. На обратном пути и ранило. Когда в госпиталь отправляли, он даже з-аплакал. «А как же, говорит, с-с-собрание?!» Т-оварищи! Я Алешу д-авно знаю. В бой его в-водил. Н-икогда он не плакал. Даже к-огда я ф-отографию отобрал. Все тут про это знают, не буду распространяться… Т-ты не ст-рой р-ожу, Б-архатов! — огрызнулся вдруг Щербаковский, которому показалось, что Бархатов гримасничает и что у товарищей уже нет терпения слушать его медлительную речь. — Я з-аикаться от к-онтузии стал. Я с-ейчас з-акругляюсь. Х-очу сказать, что Алеша н-астоящий советский человек. Х-ороший будет коммунист. Я ему даже ф-отографию в бушлат вложил, х-оть он и не видел… К-ак самому отважному среди нас. И н-икто мне т-тут не скажет, что он н-не самый от-важный! Верно?..