Ивушка неплакучая - Михаил Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И все-таки подумай, Фенюха. Отец дурное не присоветует.
— Ладно уж. Скажи лучше, отчего ты встал нынче чернее тучи? Что голову-то повесил?
— Повесишь. Почти всех трактористов в армию взяли. А те, что вернулись, норовят в город улепетнуть. Где я найду им замену? С кем выеду весной в поле?
— Об этом хорошие хозяева загодя думают, — беспощадно, с присущей ей жестокой прямотой сказала Феня.
— Спасибо, доченька. Называется, помогла, посоветовала…
— Не понравилось? А ты, отец родной, советовался со мной, когда на Павлушку, сына своего, заявление писал? Не куда-нибудь, а в милицию?
— Ну ж и злая у тебя память, Фенька! Эт когда же было?! И какой бы я был председатель, если бы промолчал о таком происшествии в колхозе, а? Все одно другие бы сообщили, тот же Пишка… I
— Сына не жалко, о дочери бы подумал. Мне и без твоих упреков тошно, иной раз такое накатит на сердце, что впору хоть руки на себя накладывай… Подумал ты обо мне хоть раз, о дочери своей?! — вскричала она, глотая слезы.
— Подумал. Подумал и о сыне, и о дочери, и о внуке, которые носят фамилию Угрюмовых, а Угрюмовы, как тебе известно, не хитрили и не юлили, не прятались за чужой спиной, шли в жизни прямо. Ясно?
— Ясно. Из-за твоей честности парня чуть было в тюрьму не упекли.
— Сам туда просился…
— Просился! — Феня метнула на отца гневный, осуждающий взгляд.
— Будя уж вам, — вступилась робкая Аграфена Ивановна. — Как сойдутся…
— А ты, мать, нишкни. Не твоего ума дело, — остановил ее Леонтий Сидорович.
— Что же собираешься все-таки делать с теми тракторами? — спросила дочь примиряюще.
— Чего теперь сделаешь? Срочно пошлю на курсы Миньку и Гриньку, других пятнадцатилетних и шестнадцатилетних мальчишек. Что ж еще остается? Боюсь только, что и эти паршивцы в город потянутся. И что их туда манит? Будут ютиться по общежитиям или снимать угол в подвале у какого-нибудь городского мужичка-кулачка, платить за него втридорога из материного, либо отцовского кармана, а по воскресеньям ждать, когда им, как голым птенцам, привезут из села что-нибудь пожрать, сунут в голодные клювы… И все-таки бегут!
— Другой их, тять, голод гонит в Саратов. Вот ты сердишься, когда Настя Шпич и Точка новый клуб требуют, а зря…
— Опять вы за свое! Клубами страну не прокормишь, а мне надо пять коровников новых построить. Где взять такие деньжищи? Скоро изберете Точку в председатели, может, его молодая голова окажется умнее моей, старой, придумает что, дворец для вас построит. Пляшите, топчитесь там хоть до третьих кочетов. А меня сейчас оставьте в покое. Не до ваших развлечениев мне! Видала, какой опять план спустили по хлебу, мясу, молоку и яйцам? Не видала, а ты погляди, полюбопытствуй, может, тогда иное запоешь!..
— Ладно, расплакался. Без тебя построят тот клуб. Вот что я тебе скажу, отец. Когда-то там еще изберут Точку, а дело делать надо уже теперь. Ты на те курсы посылай не только мальчишек. Забыл разве, как до войны и в войну нас, тогда сопливых еще девчонок, обучал этому делу? Так что… так что… посылай-ка с теми ребятами и девчат. Женскую бригаду опять тебе организую. Степанида, Мария да я возьмем под свое крыло молоденьких комсомолочек, а те своих подруг. Глядишь, делото и пойдет. И заботу о колхозных фермах на себя возьмем. Вот увидишь! И бригада наша будет называться не просто тракторной, а комплексной, как в передовых хозяйствах.
— Эк куда ты хватила!
— Куда надо, туда и хватила! — воскликнула Феня, воспламенясь от собственной решительности.
— Ну-к, что ж. За это спасибо, — с тихой благодарностью сказал Леонтий Сидорович. Помолчав, все-таки заметил осторожно: — Ас Авдеем… поостереглась бы маленько. Ох, наживете вы беды!
— Опять ты за свое! Сказала, сами как-нибудь расхлебаем эту кашу.
— Больно, дочка, круто замешана — не расхлебаешь.
— В крутой-то больше весу. Ничего, отец. Бог не выдаст… Хватит об этом. Иди к себе в правление, а я сейчас к Марии да к Степаниде наведаюсь. Поговорю с ними. — У самой двери вдруг что-то вспомнила, обернулась: — Вот еще что — когда детские ясли построишь? В будущей моей бригаде и детные женщины могут оказаться. Да и девчата… Сегодня они девчата, а завтра молодые матери. Парней в Завидове хоть кот наплакал, но десяток наберется. Так что ясли поскорее давайте!
Феня ушла.
Аграфена Ивановна долго глядела на дверь — вздохнув, вымолвила:
— Пресвятая богородица, царица небесная! Спаси, наставь ее на путь истинный. Пропадет бабенка!
Услышала ли «пресвятая» эту материну мольбу, но ясе грозы житейские пока что благополучно миновали Феню, иные из них проходилп где-то очень близко над ее головой, заглядывали на ее двор, но она-то этого не замечала: в одну зиму замысленная ею бригада была создана, а весною, когда улетучился сырой холодный пар над землёй, когда вспаханные под зябь поля стали покрываться тонкой, подрумяненной солнцем, пахучей, как на только что испеченном хлебе, корочкой, когда над весело, бодро урчащими тракторами, тянущими за собой культиваторы и сеялки, заполыхали, захлопали, затрепетали, забились на упругом ветру разноцветные девичьи косынки, жизнь для Фени вновь наполнилась важным, непреходящей ценности смыслом. А тут еще новость: Филиппа приняли в пограничное училище, скоро будет офицером, — это ли не радость для матери! Да уж и сношеньку подглядела себе Федосья Леонтьевна, юную трактористку Таню, недавно еще секретарствовавшую в правлении, а ныне уверенно водившую по полям свой могучий ДТ. Теперь теплая волна Фениной любви и нежности перекинулась и на эту девчонку, окатила и ее. Федосья Леонтьевна старалась держать Таню поближе к себе, хмурилась ревниво, когда та, передав машину своей сменщице Нине Непряхиной, торопилась в село, в клуб, значит. Все чаще оставляла девушку на всю ночь в поле, ложилась в будке с ней рядом, обнимала и, не в силах сдержать своих чувств, шумно выдыхала в ночную тишь:
— Не сиделось тебе в конторе, Танюшка! Розовые ноготки-то потемнели, облупились, чай… Может, учетчицей тебя определить?
— Что вы, тетя Феня! Ни за что!
— Ну хорошо. А теперь скажи, Танек, пишет тебе Филипп аль нет?
— Одно толечко за все время и прислал… — В голосе Тани уже чувствовались слезы.
— Ну я ему покажу! Вот только пускай приедет на побывку! А ты не плачь… не плачь, родненькая! —
Последние слова вырвались у Федосьи Леонтьевны с душевной болью и дрожью. Безотчетная тревога сдавила сердце. Уж очень хорошо все было у нее, так хорошо, что она, привыкшая ко всяким напастям, боялась того, что что-нибудь да подкрадется, вырвет у нее это хорошее и радостное. Не может быть, думала она, чтобы все было так хорошо.
— Тань, а ты любишь его?
Девушка встрепенулась, прижалась к Федосье Леонтьевне плотнее, жарко задышала на нее.
— Любишь, значит?
— Очень, очень! — и этих Таниных слов хватило на то, чтобы все сразу и отлегло от Фениного сердца, все утихомирилось, угрелось на душе.
— Спи, Танек, спи, сношенька моя родная! Скоро светать начнет.
— Не хочется спать, теть Феня.
— Спи, спи, — Феня чмокнула девушку в пылающую щеку.
— Меня вчерась комсоргом избрали, теть Фень, — сообщила вдруг Таня.
— Вот как! Поздравляю тебя, Танюша. Это хорошо. Жаль только, что уйдешь теперь из моей бригады.
— Что вы, теть Фень, я ж неосвобожденный комсорг.
— Ах вот оно как! Тогда вербуй своих комсомолят в механизаторы. Это, Танек, самая верная для них дорога. Пройдет немного времени, и на поле, кроме трактористов да комбайнеров, никого не останется. Мы будем и пахать, и сеять, и убирать урожай. Механизатор, Гашошенька, станет заглавным человеком на родимом нашем полюшке. Так-то, Танек. А теперь усни. А то плохой будет завтра из тебя пахарь. Спи.
Но перед тем, как заснуть, Таня поведала еще одну новость:
— Миньку и Гриньку скоро в комсомол будем принимать.
24
Минька и Гринька были неразлучными друзьями. Слово «неразлучные» попросилось в строку не потому, что подвернулось к случаю как паиболее доступное и привычное. Минька и Гринька были действительпо, в самом буквальном смысле, неразлучны. Если ты где-то увидал долговязого, к четырнадцати годам вымахавшего чуть ли не в сажень ростом Гриньку, то так и знай: где-то рядом должен быть и малюсенький, увертливый, как угорь, чернявенький и кучерявый Минька. Ходили в школу вместе, ночевали вместе: одну ночь в Минькином доме, следующую — в Гринькином, делали так, чтобы не обижать матерей. Шустрый глазами, ногами, Минька был шустер и остер головой, башковит: учился только на пятерки, лишь по поведению была у него неизменная во всех четвертях четверка, да и то потому, что он принужден был делать подсказки то одному, то другому своему товарищу и прежде всего, конечно, Гриньке, который не был отличником, но с помощью Миньки в ударники все-таки выбивался. Само собой получалось, что Минька верховодил простодушным и добрым, как все великаны, податливым Гринькой, но руководил им так, чтобы тот и не чувствовал этого руководства, подсознательно понимая, что настоящая дружба рождается там, где люди не помыкают друг другом, а помогают один другому.