Рудольф Нуреев. Неистовый гений - Ариан Дольфюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рудольф сообщил о своей болезни лишь нескольким близким, не делая уточнений. Через два месяца после удручающих результатов теста он сказал Луиджи Пиньотти на вокзале в Венеции: «Предупреждаю тебя: очень скоро я буду сильно болен». Еще через несколько недель то же самое он шепнул Андре Ларкье: «Я должен вам кое‑что сказать. Я болен, но пока чувствую себя хорошо. Позвоните моему врачу, доктору Канези». И наконец, Шарлю Жюду, видевшему, что Нуреев сильно сдал, он сказал, что уезжает на неделю, а потом добавил: «Если дело пойдет, буду жить. Если нет, тем хуже»{797}.
В курсе были только мужчины, Дус Франсуа он ничего не говорил. Впрочем, Нуреев никогда не произносил слово «СПИД», как будто, если не говорить о болезни, можно ее победить. По мнению Мишеля Канези, «это не было отрицанием, это было своего рода делегирование. Рудольф полагал, что это не его проблема, а моя. „Это он должен меня лечить “, — думал он»{798}.
До 1987 года все шло нормально. Результаты анализов не вызывали слишком большой тревоги, бурная зима 1984 года, когда Нуреев узнал о своей болезни и когда танцовщики в штыки приняли его версию «Лебединого озера», давно миновала, обстановка в Опере была довольна стабильна. Конечно, в кулуарах шептались, что у Нуреева СПИД, но слухи эти ничем не подтверждались. Вид Рудольфа улучшился, и он по‑прежнему много работал. В те годы полагали, что лишь 10 процентов вирусоносителей становятся больными, и Рудольф надеялся оказаться в числе тех, кому повезет. Роберту Трейси он говорил: «Ведь сифилис лечится, значит, и это можно вылечить»{799}.
Донельзя упрямый, он ничего не менял в своем существовании. Правда, по утрам у него было потоотделение, и он сильнее задыхался, когда танцевал, но ведь в конце концов ему уже сорок пять…
Вот уже десять лет, как пресса не переставала задавать ему вопрос о пенсии («вопрос Хиросимы», как он однажды называл его). «Я уйду только тогда, когда танец от меня уйдет», — говорил он еще в 1971 году{800}. В 1978 году ему было сорок, и он взвился, услышав подобное: «Что? Вы хотите заставить меня остановиться, так, что ли? Да или нет?»{801}. А в 1983 году он просто‑напросто отшутился: «Когда я намерен распрощаться со сценой? Это государственная тайна, которую я не могу открыть. Секретные сведения оборонного характера»{802}. Но уже через год Нуреев сказал британскому танцовщику Дэвиду Уоллу, вышедшему на пенсию в тридцать восемь лет: «Как тебе повезло…»{803}.
Что же по существу мог сделать Нуреев? Поприветствовать публику в фейерверке прощального турне, а затем уйти в тень, преподавать, помогать расти другим? Для Рудольфа это было немыслимо. День без спектакля — пропащий день, ведь он танцевал по семь раз в неделю, а иногда и больше. Покинуть сцену — это значит склониться перед возрастом и болезнью. Мог ли так поступить человек, который не привык сдаваться? Риторический вопрос. Он намеревался вступить в последнюю схватку. Против возраста, против болезни и против смерти.
С того самого дня, как он принял решение не останавливаться, он не изменил ни одного па в классических балетах. Для него это был вопрос честности и отчаянной борьбы с самим собой. Ролану Пети, присутствовавшему на одной из утренних репетиций, он показал труднейшую связку из купе жете и сказал: «Вот видишь, я это делаю точно так же, как и тридцать лет назад, когда мы с тобой встретились»{804}.
Конечно, качество исполнения менялось в зависимости от состояния его здоровья. В феврале 1985 года Нуреев станцевал полностью своего «Дон Кихота» в Милане с Сильви Гиллем. Буря аплодисментов! Весной того же года, танцуя «Ромео и Джульетту» с Парижской оперой, он попросил Барышникова срочно приехать и заменить его — не было сил. Однако в июне он станцевал в Лондоне семь спектаклей «Лебединого…» с японским балетом. В июле 1987 года он выступил в укороченной версии своей «Раймонды» на сцене Гранд‑опера. В какой‑то из вечеров он даже ограничился одной‑единственной вариацией. Но в октябре он опять блистал с Сильви Гиллем в труднейшем «Лебедином озере».
Постепенно Нуреев приспособился к своей болезни, которая не мешала ему продолжать мировые турне. В то время он любил повторять: «Мерило успеха — это полный зал». Залы действительно были полны, но публика подчас уходила разочарованной. Друзья Нуреева не понимали, почему он не уходит со сцены: разве это так уж плохо — вовремя остановиться, чтобы оставить после себя прекрасный след? У Нуреева на сей счет были свои соображения. В июне 1985 года он говорил газете «Монд»: «Я допускаю, что те, кто знал меня пятнадцать — двадцать лет назад, могут быть разочарованы. Но зрителю, который видит меня в „Жизели“ впервые, я еще могу дать что‑то, идущее из глубины меня, принести идеализацию жеста, которую он не найдет у молодого, если тот даже прыгает выше меня»{805}.
Любой танцовщик знает, хорош ли он был в спектакле, и Нуреев знал это более чем другие. Когда кто‑нибудь из друзей приходил к нему в артистическую уборную, чтобы поздравить со спектаклем, он спрашивал полунасмешливо‑полусерьезно: «Ну что, старый конь борозды не испортил?» Как ответить?.. Некоторые лгали, другие осмеливались сказать правду. Поначалу Нуреев воспринимал ее в штыки. Но потом стал соглашаться: «Я знаю… Я знаю…»
Он очень хорошо знал, что его ждет, когда он согласился танцевать «Сильфиду» в Кировском театре 17 ноября 1989 года. Эта длинная и сложная роль требовала отличной физической подготовки, к тому на репетиции с молодой — двадцатилетней — партнершей Жанной Аюповой было отведено всего пять дней. Во время репетиций Рудольф получил травму, он задыхался и должен был останавливаться посреди каждой вариации{806}. Понимая, что дела его плохи, он предложил заменить «Сильфиду» «Шинелью», но директор Кировского Олег Виноградов отказался. Рудольф был убежден, что Виноградов сделал это специально, из темных побуждений. Публика, хотя и разочарованная, после спектакля устроила ему получасовую овацию, но эти овации предназначались тому, вчерашнему, Нурееву. Одной французской журналистке, спросившей его, хорошо или плохо он танцевал, Нуреев лаконично ответил: «Я единственный, кто об этом может сказать…»{807}.
Оттанцевав два спектакля, Нуреев пронесся с бешеной скоростью по городу с фотоаппаратом в руках, посетил Эрмитаж, пообедал у Любы Мясниковой, повидался со своей сестрой Разидой, обнял Анну Удельцову, которой исполнился уже сто один год, пробежал по всем коридорам Кировского (Мариинским, как и прежде, он стал только в 1992 году), постоял у перекладины в репетиционном зале, позируя фотографам и телевидению, и заглянул в маленький музей, где обнаружил свои фотографии. Все это было очень волнующим, но в то же время и разочаровывающим. Он не узнавал своей страны. Он и себя самого не узнавал. «Я даже не знаю, зачем я все это затеял… — признался он впоследствии английскому журналисту. — Без сомнения, в этом было что‑то ребяческое… Я прошел школу Марго Фонтейн, которая никогда не отменяла спектакль. Если ты стоишь на ногах, то должен танцевать»{808}.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});