Категории
Самые читаемые
Лучшие книги » Научные и научно-популярные книги » Юриспруденция » Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля - Анатолий Кони

Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля - Анатолий Кони

Читать онлайн Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля - Анатолий Кони

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 106 107 108 109 110 111 112 113 114 ... 139
Перейти на страницу:

Неизбежным результатом показания Белоусова явился допрос ряда свидетелей из низших служащих на дороге, которыми не только подтвердились указания Белоусова, но и добыты были вопиющие по этой части данные.

Председатель правления барон Ган и его товарищи Поляков и Хлебников, почувствовав в этом серьезную для себя опасность, стали инсинуировать о социалистическом направлении следствия. Они нашли себе покорного слугу и союзника в Харьковском губернаторе (впоследствии гофмейстере и сенаторе) А. И. Петрове. Он доносил министру внутренних дел о том, что я возбуждаю рабочий вопрос и, пользуясь своим положением руководителя следствия, стараюсь на экономической почве возбудить ненависть служащих на железной дороге против их начальства и хозяев. Граф Д. А. Толстой оценил, однако, по достоинству эти указания на железнодорожного Катилину и ничего не предпринял, чтобы мне было сказано: «quous-que tandem!..»

В-четвертых, параллельно со следствием проводился ряд дознаний для разъяснения сомнений, нет ли в обстановке крушения следов покушения с политической целью. И я и следователь были засыпаны различного рода доносами, нелепыми по своей фантастичности (например, в одном, подписанном «Русский» и пересланном из Острогожска, старик барон Шернваль обвинялся в злом умысле, тайно им организованном и подготовленном) или такими, б которых слишком ясно сквозила цель личного мщения тому или другому человеку. Ко мне являлись разные анонимные добровольцы, из которых один оказался впоследствии помощником присяжного поверенного, а другой провинциальным публицистом, и считали «священным долгом» сообщать мне самые невероятные и фантастические свои предположения о том, в каком направлении следует искать виновников в злоумышлении против жизни государя и его семьи. Но все предпринятые по этому поводу жандармским управлением розыски и исследования не привели решительно ни к чему. Замечательно, что при этом ни с чьей стороны не было даже и намека на образовавшуюся впоследствии легенду о каком-то мальчике, принесшем в вагон-кухню форму с мороженым, в которой будто бы заключался разрывной снаряд необыкновенной силы. По выяснении в этом отношении всего возможного генерал Владимирский и будущий директор департамента полиции Зволянский (впоследствии сенатор) заявили мне, что желали бы отбыть к месту службы, находя дальнейшее свое присутствие и наблюдение за дознаниями совершенно бесполезным. Я их не удерживал и скоро получил от Зволянского письмо о том, что министр внутренних дел, выслушав его подробный доклад, и с своей стороны нашел, что дело не представляет ни малейшего намека на политическое преступление. О ходе следствия я известил частными письмами и шифрованными телеграммами Манасеина, избрав первую форму, как наиболее удобную для сообщения ему моих предположений, сомнений и наблюдений. Составление и чтение шифрованных телеграмм меня чрезвычайно утомляло. Но письма я писал с удовольствием, отдавая в них отчет самому себе. Впоследствии оказалось, что Манасеин как-то сослался при докладе у государя на одно из этих писем и государь выразил ему желание читать эти письма. Манасеин не решился меня предупредить об этом, и мои письма с откровенными и подчас резкими суждениями о людях и о положении вещей посылались им государю, который возвращал их с подчеркнутыми синим карандашом и отмеченными местами. Письма эти, очевидно, читались в семейном кругу, потому что впоследствии Николай II, при представлении моем в январе 1895 года, сказал мне, что с большим интересом слушал чтение моих писем по делу о крушении поезда. Я мог их писать только по ночам, во время тягостных нервных бессонниц, так как днем и вечером я был непрерывно занят или на следствии, или в маленьком рабочем кабинете в дружеской обстановке гостеприимного дома А. Г. Хариной. Иногда, торопясь отправить письмо и вообще не желая доверить его посторонним рукам или любознательности харьковской почтовой конторы, я в 5 часов утра шел по пустынным улицам спящего Харькова на станцию железной дороги и сам сдавал письмо в почтовый вагон, проходивший на Петербург в седьмом часу утра. Эти длинные путешествия освежали мою голову и в то же время влекли за собою физическое утомление, дававшее мне краткий сон часов до 10 утра, когда надо было ехать в камеру прокурора палаты. К величайшему сожалению, эти письма, полные непосредственных впечатлений и представлявшие живую летопись следствия, исчезли бесследно и ни в бумагах министра юстиции, ни в переписке, оставшейся после покойного Манасеина, их найти не удалось.

19 ноября я получил телеграмму министра юстиции Манасеина, которою он вызывал меня в Петербург для представления государю личных объяснений по делу. Так как экспертиза в Технологическом институте была как раз к этому времени окончена, то я выехал в тот же день в особом вагоне, предоставленном мне, без всякой моей просьбы, железной дорогой. Скука одиночного заключения в пустом вагоне искупалась, впрочем, возможностью свободно ходить по большому салону, писать у стола и глядеть в широкое зеркальное окно на все убегавшую и на все выраставшую из-под вагона пару рельсов, светившихся вдоль бесснежного и сырого полотна дороги. Благодаря моему одиночеству я мог свободно обдумать все подробности дела и выработать план изложения, поставляя форму последнего в зависимость от обстановки и характера объяснений и приема. Я решился при этом коснуться и различных вопросов, указывавших на ненормальные условия нашего железнодорожного хозяйства, и раскрыть перед государе?л всю доступную мне картину беззастенчивых хищений и злоупотреблений железнодорожного мира.

Впрочем, я не мог себе ясно представить, как произойдет наше объяснение. Моя последняя официальная встреча с государем в 1885 году, 13 февраля, по случаю назначения меня обер-прокурором уголовно-кассационного департамента, еще стояла в моем воспоминании, как живая. Я видел перед собой в приемной зале Аничковского дворца, освещенной яркими лучами февральского солнца, Александра III в длинном гвардейском сюртуке на грузной фигуре, отступившего передо мной на один шаг назад и говорящего мне с недобрым взглядом устремленных куда-то в сторону глаз отрывистым, гортанным голосом: «Я вас назначил на столь важный и ответственный пост вследствие удостоверения министра юстиции о ваших выдающихся способностях для его занятия и надеюсь, что ваша дальнейшая служба будет успешна и заставит меня позабыть неприятное воспоминание, вызванное во мне тягостным впечатлением от ваших действий по известному вам делу…» [68] Чувство возобновленной несправедливости, и на этот раз в торжественной обстановке, охватившее мое сердце при этих словах, на которые нельзя и бесполезно было возражать, еще жило во мне, а целый ряд озадаченных и злорадных лиц, присутствовавших при этом, продолжал, по временам, тянуться перед моим умственным взором, как в панораме, сменяясь рядом картин лицемерного сочувствия и дружеских советов выйти в отставку и этим заявить свой протест. Я говорил таким советникам, что протест этот, сам по себе бессильный, лишь показал бы, что я служу не делу, а лицу и что достаточно недобросовестных наветов, чтобы заставить меня отказаться от служения родине всеми душевными силами, для приложения которых так внезапно открывался передо мной самый подходящий путь. «Я не могу, — говорил я услужливым советникам, — бросать дело целой жизни лишь потому, что не был «высочайшею пожалован улыбкою»; не могу также отрицать за самодержавным монархом неотъемлемого права высказать подданному свои впечатления, оказывая ему в то же время свое доверие. Быть может, — прибавлял я, — пройдет немного времени и тот же государь найдет необходимым сам оценить, и совершенно иначе, мой образ действий». Казалось, такое время наступало… Москва промелькнула быстро, и Петербург, покрывшийся первой порошей, принял меня в свои лживые, холодные и, на этот раз, крайне любознательные объятия. Через день, 23 ноября, я выехал с утренним поездом Балтийской дороги в Гатчину. На станции меня встретил Манасеин и пригласил перейти из вагона 1-го класса в его министерский вагон-салон. Он ехал к государю с обычным докладом, был оживлен, и прекрасные, умные глаза его блистали нервным блеском. По обычаю наших министров, облекающих себя в разные ненужные и устарелые формы, он был в черной* офицерского образца, шинели и фуражке с кокардой, совсем не шедшей к изящным и тонким чертам его впечатлительного лица. Я чувствовал себя, как всегда в важные минуты моей жизни, совершенно спокойным и, тоже как всегда, грустным; но оживление Манасеина сообщалось и мне, и мы весело болтали почти всю дорогу. Но вот показались поперечные жерди Гатчинского «зверинца», вдали мелькнули башни дворца и нелепое каменное дреколье Констабля… Манасеин вдруг изменился в лице, побледнел, глаза его померкли; он уставился в одну точку, тревожно вздохнул и, сняв фуражку, стал усиленно креститься. Он рассеянно ответил на мой вопрос о содержании везомого им доклада — «ничего важного и никаких выдающихся назначений»— и мрачно сосредоточился. Мы сели молча в карету и, когда подъезжали к так называемому «кухонному каре», он снова снял фуражку и стал усиленно креститься под шинелью, не отвечая на отдание чести многочисленными чинами дворцовой полиции. Нам отвели различные комнаты со старинной мебелью и безвкусными масляными картинами на мифологические сюжеты с чрезвычайно полногрудыми нимфами и с сатирами, с которых, казалось, только что был снят шитый камергерский мундир. Вскоре за нами явился скороход в смешной шапке с перьями, очень мало гармонировавшей с его лицом почтенного отца семейства. Я взял с собою графики, кружок Графтио, план разрушенного пути и головку мотыля, отскочившую от первого сотрясения. Мы быстро прошли ряд комнат, слишком блестевших лаком и яркой позолотой, два раза подымались и спускались по каким-то лестницам и, наконец, очутились в маленькой приемной государя, совершенно пустой. Манасеин вошел первый. Доклад его продолжался недолго. Вскоре послышался звонок изнутри и камердинер государя в темно-синем фраке с медалями пригласил меня войти. За дверями была маленькая и узкая комната, нечто вроде уборной, у одной из стен которой я заметил две или три пары сапог с высокими голенищами, введение которых в начале царствования так огорчило гвардейских щеголей и великосветских дам. В следующей затем комнате, очень небольшой, квадратной и низкой, с двумя небольшими окнами, выходившими в парк, покрытый свежим снегом, с очень скудной мебелью и небольшим столом посредине, покрытым до полу синим сукном с находившимися на нем горящей толстой восковой свечкой, подносиком с гусиными перьями и карандашами, белой протечной бумагой и холстяной тряпочкой для вытирания перьев, я увидел властелина судеб России. На нем была серая тужурка, из-под которой выглядывала русская рубашка с мягким воротником и рукавами, вышитыми русским цветным узором. Его рост и могучее телосложение казались в этой низенькой комнате еще больше, и тощая фигура Манасеииа, находившегося тут же, представляла резкий контраст. Государь подал мне руку, сказал, что желал от меня лично слышать о подробностях дела крушения, указал мне ка очень неудобный пуф, стоявший против него через стол, и закурил толстую папиросу, которую сменял несколько раз в течение нашего почти часового разговора. Я приступил к своему докладу с невольным и понятным волнением. Оно вызывалось, впрочем, не личными соображениями об угодности или неугодности тех или других моих действий и объяснений. Мое обычное равнодушное и даже слегка ироническое отношение к самому себе не покидало меня и на этот раз, и я ни на минуту не выходил из роли объективного наблюдателя за собой и своим слушателем. Мое волнение вызывалось, с одной стороны, живо обострившимся воспоминанием о приеме государем три года назад, а с другой стороны — и это главное — сознанием исторически выработанного величия и мощи русского царя. Предо мною в двух шагах находился человек, который являлся выразителем государственного сознания стомиллионного народа и носителем в своей единой воле его благоденствия и несчастий. Поэтому, несмотря на мое привычное самообладание, я почувствовал, что при первых словах доклада мой голос дрогнул, но — как это бывало и на первых шагах публичной деятельности — мне стоило услышать свою речь, как я сразу овладел собою, успокоился и взял верный, соответствующий серьезности дела, тон. Этому способствовало вместе с тем и то, как государь меня слушал. Никогда во время самых интересных и трудных обвинительных речей, приковывавших к себе общее внимание, когда в зале суда «man horte wie die Wolken ziehen», я не встречал со стороны присяжных заседателей такого напряженного внимания, такого стремления проникнуть, так сказать, в сердцевину каждого слова. Александр III, подпирая по временам голову рукою, не сводил с меня глаз, и взор его был совсем другим, чем холодный и недоброжелательный взгляд, виденный мною в 1885 году и потом неоднократно замеченный во время официальных приемов и представлений. В этих глазах, глубоких и почти трогательных, светилась душа, испуганная в своем доверии к людям и беспомощная против лжи, к коей сама была неспособна. Они произвели на меня глубокое впечатление. Если Александр III так смотрел в лицо своим министрам при их докладах, то мне становится просто непонятным, как могли некоторые из них, нередко совершенно сознательно, вводить его в заблуждение и направлять его сильную волю на узкие и беспросветные пути. Или он так на них не смотрел, привыкнув к ним и замкнувшись в своем недоверии, или, в противном случае, он имел дело с людьми хотя и трусливыми, но глубоко нечестными. Вся его фигура, с немного наклоненною на бок головою, со лбом, покрытым глубокими морщинами — следом тяжелых дум и горьких разочарований — вызывала в душе прежде всего чувство искренней жалости к человеку, поднявшему на плечи «бремена не-удобоносимые». От него — самодержца и повелителя всея Руси, могущего одним почерком пера перевернуть весь наш гражданский и политический быт, одним мановением руки двинуть несметные полчища против действительных или предполагаемых врагов, — веяло такой беспомощностью по отношению к обману и лукавству окружающих, — что солгать ему казалось мне равносильным нанесению удара дряхлому старику или малому, слабому ребенку. Вся повадка государя давала чувствовать, что с ним не только должно, но и можно говорить смело и прямодушно… и я стал говорить со спокойствием и уверенностью, как говорил бы с обыкновенным и внимательным слушателем. Манасеин вначале, видимо, волновался гораздо более меня, хотя сидел поодаль и слушал молча. Через минуту он поднял на меня с удивлением глаза и несколько раз потом взглядывал на меня с видимым одобрением. «Это черт знает, что такое, — рассказывал он в тот же день товарищу министра Аракину, — Кони говорил с государем так спокойно и непринужденно, как будто тот просто его знакомый, и они встретились случайно в гостиной».

1 ... 106 107 108 109 110 111 112 113 114 ... 139
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно скачать Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля - Анатолий Кони торрент бесплатно.
Комментарии