Назым Хикмет - Радий Фиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…«И все же, дорогой мой Валя, очень горько было узнать, что Яхья Кемаль неизлечимо болен. Я лично в том, что касается техники и построения строки, — многим ему обязан…»
ОтступлениеВ 1950 году тяжело больной Назым Хикмет объявил в тюрьме голодовку. У него не оставалось иной возможности отстаивать справедливость, как снова поставить на карту свою жизнь. Власти перевезли его из Бурсы в Стамбул, в тюремный госпиталь.
В Стамбуле стояла весна. Отцветал миндаль. Яркое солнце било в зарешеченные окна ветхого, почерневшего от времени деревянного дома. Рассохшаяся дверь со скрипом отворилась, и на ступеньки, ощупывая дорогу палкой, вышла старая женщина. Некогда прекрасные глаза ее заволакивала надвигающаяся слепота. Медленно направилась она к пристани, села на пароход и переправилась на европейский берег Босфора.
Ее поджидали здесь двое мужчин. Один, пожилой, держал под мышкой кусок фанеры, другой, помоложе, — длинную палку. Только что окончился рабочий день, на улицах было полно народу.
Пожилой взял палку, насадил на нее, как на древко, фанерный лист. Старая женщина высвободила из-под платка руку, взяла плакат и оперлась на него.
«Несправедливо осужденный мой сын Назым Хикмет объявил голодовку. Я присоединяюсь к нему. Кто хочет спасти нас, подписывайтесь под петицией».
Джелиле-ханым, это была она, вышла спасать сына.
Ее пример имел неожиданный отклик. Десятки женщин — преподавательницы, врачи, студентки, даже светские дамы — стали обходить дом за домом, стучаться в квартиры всех сколько-нибудь известных художников, журналистов, писателей, политических и общественных деятелей, собирая подписи под требованием освободить Назыма Хикмета. Постучали они и в дом Яхьи Кемаля.
Тому было уже под семьдесят. За эти годы он не раз был депутатом. Побывал послом в Польше, Испании, Пакистане. На конкурсе, организованном правящей партией, был признан лучшим поэтом Турции. Короче говоря, его слово значило много.
Назым был сыном женщины, которую он когда-то любил. Мало того, Назым был его учеником.
Как-то в тридцать шестом году они встретились на улице Бабыали, где помещаются редакции всех стамбульских газет и журналов, издательства и книготорговые склады.
Назым только что опубликовал «Поэму о Бедреддине Симави», где впервые обратился к османскому средневековью. Но не для того, чтобы воспеть величие Империи, а чтобы воскресить еретика, повешенного пятьсот лет назад по повелению султана Мехмеда Челеби, воскресить тысячи его последователей, распятых, посаженных на кол за то, что они восстали против султана и его вассалов, создали свое государство, осмелились утверждать всеобщее равенство людей и религий, обобществили земли и имущества.
Радовал взор пестрый узор Бурсы шелков на тахте.Блистали лазурью, как сад голубой, изразцыиз кютахской глазури.Вина в кувшинах из серебра были.Горы добра были.Брата родного Мусу тетивой задушив,братскою кровью в тазу золотом омовенье свершив,владыкой султан Челеби Мехмед был.Но в стране, где правят Османы,ветер бесплодием веял, песней смерти, предвестником бед был,тот, кто пахал и сеял, разут и раздет был,вотчиной бея — глаз его свет был,пот его лба — богача зиамет[11] был.Стон безземельных людей и безлюдной земли тяжким,как бред, был.
Это была совсем иная Империя, чем та, которую воспевал Яхья Кемаль. Но стихи привели его в восторг. Назым написал часть поэмы арузом, притом таким размером, который был неизвестен учителю и, очевидно, восходил к седой старине.
— Где ты отыскал этот размер? — спросил Яхья Кемаль.
— Не отыскивал. Сам изобрел — стилизовал под стариков, — ответил Назым.
Яхья Кемаль не поверил, решил, что ученик не хочет раскрыть секрета. Это была их последняя встреча.
…Через два года после смерти Назыма Хикмета мы вместе с башкирским поэтом Мустаем Каримом пришли в дом № 12 по улице Джем в Стамбуле, в гости к Вале Нуреддину. Он был болен раком легких, едва оправился после операции. Вспоминал Москву двадцатых годов, Страстную площадь, Университет народов Востока. Полузабытые русские слова «костер», «приказ», «собрание», «ячейка» всплывали в его памяти отголосками тех далеких лет.
Он был нам рад. Но вдруг делался сосредоточенно-рассеянным — глаза за стеклами очков глядели куда-то внутрь себя. Жизнь подходила к концу. И, оглядываясь на свою молодость, он словно вел с самим собой какой-то очень важный для себя разговор.
На стене висела картина, нарисованная на стекле Назымом Хикметом в бурсской тюрьме: забранное решеткой оконце, за оконцем угол тюремной стены и, словно кусок тряпки, небо, а на подоконнике круглый горшок с цветком на слабой, изогнутой ножке. «Гвоздика надежды», которую поэт растил долгие тринадцать тюремных лет.
Назым Хикмет пришел сюда, в эту квартиру, к Вале Нуреддину прямо из тюрьмы. Здесь, в этом самом квартале, четырнадцатилетним мальчиком читал Яхье Кемалю стихи о кошке.
Вспоминает Валя Нуреддин— Яхья Кемаль был для нас, юношей, непререкаемым авторитетом, — говорил Валя Нуреддин. — «Яхья Кемаль сказал то-то и то-то… Яхья Кемаль говорит то-то и то-то». Маэстро сочувствовал национально-освободительному движению, которое началось в Анатолии. Но считал, что в стихах не место политической злобе дня. При всем уважении к нему Назым, обуреваемый в ту пору чувством оскорбленной национальной гордости, не мог с ним согласиться. Да и не таков был характер у Назыма — слово у него непременно влекло за собой дело. Когда Яхья Кемаль был послом в Испании, я сотрудничал в газете «Акшам». По заданию газеты я долгое время провел в Париже. Здесь я получил письмо от Яхьи Кемаля — он приглашал к себе в Испанию. В Мадриде, в отеле, где я остановился, полиция произвела у меня обыск, конфисковала все бумаги — как же, я ведь учился когда-то в Москве! С трудом удалось Яхье Кемалю выручить мои рукописи… Он был чрезвычайно мнителен. Ему казалось, что на родине у него масса врагов и что стоит ему вернуться, как его сотрут в порошок. «Что будет, если я не вернусь?» — спрашивал он то и дело. Я пытался успокоить учителя. Послал в газету несколько статей о нем, его творчестве, о его работе в Испании. Маэстро счел меня чуть ли не героем…
Валя Нуреддин отошел к столу. Порылся в папках, достал фотографию Яхьи Кемаля. Подпись на обороте гласила: «Вале Нуреддину в знак восхищения его человечностью, благородством, просвещенностью и беспримерным вкусом. Яхья Кемаль».
Глядя на нас из-под толстых стекол, Валя Нуреддин строго продолжал:
— Маэстро зря приписал мне столько достоинств, я ими не обладаю… В 1950 году я попросил передать ему: пусть он не приходит на мои похороны, а я не приду на его. Я имел на это право, данное мне долголетней дружбой и нашими отношениями в Испании… Яхья Кемаль отказался подписать требование об освобождении Назыма, под которым поставили свои подписи многие журналисты, писатели, профессора, не знавшие Назыма лично. И не потому, что в отличие от них Яхья Кемаль не желал освобождения Назыма. Он поддался общей атмосфере позорных идейных преследований…
…Яхья Кемаль похоронен на европейском берегу Босфора в Румели-Хисаре. Каменный столбик венчает надгробие из белоснежного мрамора. Тишина. Нечасто заглядывают сюда посетители. Ветер чуть колышет листву вечнозеленых лавров.
И идут по Босфору суда: рыбацкие шлюпы, огромные океанские лайнеры, танкеры.
Один из них, подходя к Стамбулу, здесь, в самом узком месте Босфора, дает протяжный гудок. На высоком серо-стальном борту ясно видно его имя: «Назым Хикмет».
Разум, бьющийся в груди
И как к смуглому жаркому женскому телу, в это утро своими рукамиМы прикоснулись к Свободе.
НАЗЫМ ХИКМЕТГлава, в которой заключенный бурсской тюрьмы работает за ткацким станком, рисует портреты арестантов, устраивает бунт на военном корабле и вместе с Эдуардом Багрицким выступает в Большом театре
В то утро он с трудом дождался, когда откроют двери камер. И бросился со всех ног в мастерскую, или, как он любил говорить, в «нашу мануфактуру».
Чтобы попасть туда, нужно было миновать шесть железных дверей. Ожидая, пока их отопрут, он едва не лопнул от нетерпения. Куда запропастился помощник старшего надзирателя? Как нарочно, когда он наконец-то нашел этот проклятый, этот чудесный узор, над которым бился вот уже несколько недель.
Нелегко перещеголять бурсских ткачей — давно гремит их слава по всей стране, но еще трудней, не изменив строгому вкусу, потрафить торговцам. Ведь им чем ярче, тем лучше: ослепить глаза — вот принцип торговли, чтоб ей было пусто! А настоящий рисунок редко бывает броским — надо в него всмотреться, освоиться с красотой. Зато когда она войдет в тебя — пропал!