Каменное сердце - Пьер Пежю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От нечего делать я принялся разбивать один за другим эти крохотные деревянные шарики, плашмя ударяя по ним камнем. Мне казалось, будто я размалываю в кашу малюсенькие черепушки. Раздавленные косточки липли к ступенькам. Я выложил еще несколько. Ударил. И на меня снизошел глубокий покой. Все так же крепко сжимая в руке камень, я поднес его к лицу. Понюхал. Прикоснулся к нему губами. У сумерек был привкус вишен и сырого дерева.
Желание наносить удары утихло, и я тогда не думал, что это будет иметь какие-то последствия. В тот вечер я рано лег спать. И отлично выспался.
Осенью странная щекотка появилась вновь. Ничего общего с судорогой она не имела: это совершенно точно было то же самое желание колотить, та же потребность что-нибудь разломать, что и тогда, в июне, когда я нарвал в саду вишен. В тот день я возвращался с одинокой прогулки, нагруженный несколькими килограммами падалицы. До того Жюльетта каждый год сама насыпала доверху большие корзины. Она с удовольствием по осени собирала урожай. Осторожно раскладывала яблоки рядами, так, чтобы они не соприкасались боками, на полках сарая в саду, где они дозревали, не портясь, и хранились всю зиму.
Может быть, я слишком был поглощен мыслями о Жюльетте, когда в свой черед лениво раскладывал желтые и красные яблоки на струганых досках, подражая тому, что навсегда перестало быть обычаем? Я знал, что это совершенно бессмысленно. Яблоки ни для кого. Напрасный труд и потеря времени.
Внезапно при виде этих невинных и прекрасных толстощеких лоснящихся плодов с их самодовольной улыбкой зрелости ко мне вернулось желание ударить. Сам себе удивляясь, я обрушил кулак на первое яблоко, потом на второе, затем с любопытством экспериментатора принялся давить их одно за другим, безжалостно и не делая исключений, пытаясь понять, почему одни плоды оседают, превращаясь в мягкую кашицу, а другие, напротив, разлетаются, далеко разбрасывая сладкие кусочки.
Я лупил и лупил по яблочной плоти, то крепкой и сочной, то перезрелой и увядающей, кулаки у меня были вымазаны липкой кашей, и вскоре на полках сарая осталось лишь темное месиво. И я вернулся домой. Я не испытывал беспокойства, но ощущал где-то глубоко внутри зарождающееся недоумение.
С чего вдруг на меня находят эти припадки ярости, нелепость которых прикрыта лишь моим одиночеством? Кто бил, когда бил я? Потому что в то самое время, как я бесновался, откуда-то оттуда, то ли из моей головы, то ли с небес, совершенно спокойный незнакомец наблюдал за этой сценой с чуть усталым безразличием. Кем был я — тем, кто бил, или тем, кто смотрел?
Я уже поднялся на несколько ступенек, облизывая сладкий ноющий кулак, и вдруг, впервые за долгое время, поднял глаза к каменному сердцу. Косые лучи заходящего солнца подчеркивали каждую деталь этого странного барельефа, вырезанного над входной дверью.
У нашего дома, сурового тяжеловесного строения, стоявшего на лугу, полого спускавшемся к болотистым берегам речки, была одна особенность: один из камней фасада, немного выше плиты перемычки над дверью, был тщательно проработан в форме сердца. Не стилизованного декоративного сердечка, нет, это был совершенно реалистический, анатомически точный орган, словно перенесенный из медицинского трактата. Не символическое сердечко, сужающееся книзу, какое выцарапывают на коре деревьев, а потом пронзают стрелой, — кругленькая асимметричная мышца с двумя вздутыми, перевитыми венулами желудочками и обрубленным началом легко распознаваемых аорты, легочных вен и коронарных артерий.
Это сердце не было эмблемой любви, оно скорее наводило на мысль о ледяном оцепенении жизни, прекращении биения и дыхания, о том, что эта красная, горячая, бьющаяся мышца может (или должна) вернуться к минеральной затверделости. После живой судьбы — судьба камня.
Когда мы с Жюльеттой искали себе жилье в этих местах, сердце нас сразу приворожило — по причинам, должно быть, совершенно различным — до такой степени, что мы решились купить этот дом, слишком большой для нас двоих, с его заброшенным участком, превратившимся в джунгли садом со слишком старыми вишнями и яблонями и сараем с наполовину провалившейся крышей. Как только мы увидели это каменное сердце, оно сразу обозначило для нас место, где мы должны поселиться. Потом мы больше никогда об этом не говорили. Но каждый день, и не один раз за день, нам надо было пройти под этой загадочной сердечной глыбой, круглой, как выскочившее из орбиты глазное яблоко. Слепой глаз или остановившееся сердце, следящее за каждым нашим движением и за нашими настроениями.
Задолго до того, как мы здесь поселились, непогода углубила впадины на этом искусственном сердце, стесала и сгладила испещренные множеством пятен и ямок желудочки. Никто так и не смог нам объяснить, откуда взялась эта скульптура, а в тот день, после массового истребления яблок, мне, когда я облизывал сладкие пальцы, в розовом закатном свете внезапно почудилось, будто сердце слабо и нестерпимо насмешливо бьется.
И я вспомнил туманные слова, произнесенные Жюльеттой в скучный и сердитый день, когда я под тем предлогом, что мне надо было срочно заканчивать одну из моих повестушек, в очередной раз отказался пойти с ней на какой-то театральный фестиваль. Она спустилась на несколько ступенек. Я остался стоять на пороге. Жюльетта обернулась, посмотрела выше двери и сказала: «Я понимаю, почему ты не можешь оторваться от этого дома: ты на него похож! У тебя тоже каменное сердце!» Меня ошеломили слова, как бы мимоходом оброненные Жюльеттой. Не знаю, что это было — всего лишь насмешливое замечание, проявление сиюминутной досады или давней злости или же в этом желании меня обидеть следовало искать более глубокий смысл. Я хотел ответить, но Жюльетта ушла, не обернувшись, села в свою машину, захлопнула дверцу и выехала на ухабистую дорогу, которая вела к шоссе. Я остался стоять на пороге дурак дураком, и над головой мне слышалось глухое и очень медленное биение тоски куда более просторной, чем моя собственная.
Вскоре у меня случился еще один припадок. В тот вечер, незадолго до того, как распродать с торгов всю мебель, я слонялся по комнатам. Долго не решался, потом все-таки толкнул дверь маленькой ванной, которую Жюльетта особенно любила, — с плиткой цвета яичной скорлупы, чугунными кранами и застекленными шкафчиками, в которых теснились флаконы. За то время, что ее не было, я ни разу не входил в эту комнату, которую называл «ванной Жюльетты», потому что она одна ею пользовалась, сам я все эти годы обходился другой ванной, более практичной и менее уютной.
В тот вечер я подолгу задерживался в темных закоулках дома, открывал шкафы, куда давно не заглядывал, вываливал на пол содержимое забытых ящиков, рылся в коробках с тем, что могло бы стать воспоминаниями, но превратилось в нагоняющий уныние хлам. Мне попадались старые фотографии, билеты в музеи или театры, открытки, которые в поездках покупались десятками, статуэтки, недорогие украшения, монетки, и еще я нашел большой квадратный кусок толстого серого фетра — я понятия не имел о том, откуда он взялся, но прикосновение к нему доставило мне тревожное удовольствие.
Кроме того, мне попался под руку последний роман, читанный Жюльеттой, он так и остался лежать раскрытым на столике у окна, за которым она любила сидеть. Это был «Авессалом, Авессалом!», и странно мне было скользить по отдельным фразам, по течению которых плыл взгляд Жюльетты, следуя тем же изгибам, отдаваясь воле того же быстрого течения, отдыхая в тех же тихих заводях. Желто-красная закладка точно отмечала ту переправу, где она покинула русло текста и ступила на таинственный берег. Когда я хотел уже закрыть книгу, из нее выпала визитная карточка, притаившаяся между страницами: на ней были отпечатаны имя, фамилия и адрес некоего Михаэля Малера. Жюльетта написала темно-синими чернилами поперек картонки: «Среда, 10, в 17.30»! Любовник? Друг? Свидание? Что за среда? Какого месяца? Какого года? Я был озадачен, но мне пока не хотелось выяснять природу отношений между Жюльеттой и этим Михаэлем Малером, так что я снова засунул карточку между страниц Фолкнера.
Мне надоело поднимать тучи пыли, и я пошел в личную ванную жены, прихватив с собой трость с железным наконечником, найденную мной на вешалке за дверью под многими слоями дождевиков. Одно время я не мог без нее обойтись, когда ходил по лесу, я отводил ею низко растущие ветки и ворошил опавшие листья в поисках грибов.
Ванная была погружена в темноту, и в зеркале внезапно появился мой силуэт. Приземистая звериная тень. И тогда я поднял трость, а потом широким решительным жестом разбил это незваное отражение. Осколки стекла с дивным звоном посыпались в раковину, продолжая дробиться. Я без передышки колотил тростью, пока не перебил все сверкающие обломки до последнего. Железный наконечник справлялся прекрасно! Я не уставал слушать этот грохот, он услаждал мой слух, так что вскоре под очередью новых бесчисленных ударов рассыпались на мелкие кусочки флаконы, баночки с кремами и даже фарфоровая полочка. Полились, смешиваясь и растворяясь в воздухе, духи и туалетная вода, а кремы и пасты тем временем расползались, обволакивая останки распавшихся сосудов. Я перестал молотить только для того, чтобы, закрыв глаза, втянуть в себя напоенный благоуханиями воздух крохотной ванной.