История одного крестьянина. Том 2 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие из наших товарищей очень устали и отправились спать; за столом остались только Жан-Батист Сом, Дивес да я. Было, наверное, часов одиннадцать, все шумы и городе и в окрестностях смолкли, и лишь оклики: «Стой! Кто идет?», доносившиеся с далеких холмов, нарушали воцарившуюся тишину. Сом раскурил трубку и мирно попыхивал ею. Хозяин вновь наполнил наши стаканы вином.
— Скажите, гражданин, — решился я спросить его, — вы говорите по-французски не хуже нашего. Вы, случайно, не одной с нами национальности?
— Совершенно верно, — сказал он, — я из французов. Мой предок был в числе тех, кого выгнали из страны после отмены Нантского эдикта[23].
Он задумался, а я с умилением смотрел на этого человека: мысль, что он одной веры с Маргаритой и такой же француз, как и я, преисполнила меня к нему симпатии. Я рассказал ему, что Шовель, заседавший еще в Учредительном собрании, а ныне член Конвента, избрал меня своим зятем, что дочка его любит меня и что они тоже кальвинисты.
— В таком случае, молодой человек, — сказал он, — могу вас поздравить: вы имеете честь принадлежать к порядочным людям!
И, проникшись к нам доверием, он принялся рассказывать — спокойно, но не без возмущения, — что дед его, Жак Мерлен, жил в Мессене, близ Сервиньи, когда начались преследования протестантов; у него был там дом, конюшни, земли, и он исповедовал свою веру, никому не причиняя зла, как вдруг Людовик XIV, Король-Солнце, этот развратник, развлекавшийся с распутными женщинами еще при жизни королевы и опозоривший себя не одним скандалом, решил, — так бывает с дурными людьми, когда у них начинается сухотка мозга, — прижать священников, чтоб они отпустили ему грехи, и тогда он во веки веков будет восседать по правую руку от господа.
Но священники, пользуясь его глупостью, заявили, что не дадут ему отпущения грехов до тех пор, пока он не уничтожит врагов римской церкви. И тогда этот вертопрах без ума и без сердца во искупление своих распутств отдал приказ всех протестантов Франции любыми путями обратить в католичество. Для этого все было пущено в ход: детей отрывали от матерей, отцов семейств ссылали на галеры, их имущество конфисковали, их самих подвергали пыткам на колесе, — словом, грабили, жгли, убивали подданных короля, доводя людей до полного отчаяния.
Протестанты, по словам хозяина, решили все вытерпеть, но не переходить в веру такого изверга; и вот сотни тысяч французов, забрав с собой стариков, жен и детей, бежали на чужбину, невзирая на жандармские посты, расставленные на границе, чтобы их задержать; отцы этих семейств, можно сказать, самые честные, самые толковые и самые трудолюбивые мастера и коммерсанты своих провинций, понесли в другие страны французские ремесла и французское умение торговать; и тогда Германия, Англия, Голландия и даже Америка опередили французов в изготовлении тканей, кож и гобеленов, фарфора, стекла, в книгопечатании и во многом другом, из чего складывается богатство нации. Тем временем развратник король продолжал вести войны и швырять деньги на ветер, но, лишившись многих тысяч своих трудолюбивых подданных, которые своей работой и сбережениями покрывали его расходы, довел страну до полного разорения. Недаром в старости этот великий король Людовик XIV, когда он уже стал немощным и гнил в собственном дерьме, однажды воскликнул: «О господи, за что же ты наказуешь меня? Ведь я так много для тебя сделал!»
Чтобы король — и был таким глупым! Неужели он думал, что создателю, по воле которого и возник мир, нужен такой проходимец! Словом, умер он на гноище, оставив после себя огромный дефицит, который из-за упадка ремесел и всего хозяйства еще более возрос при Людовике XV и во времена Регентства; это и заставило Людовика XVI созвать нотаблей, а затем Генеральные штаты. С этого и началась наша революция, потом была провозглашена Декларация прав человека и гражданина[24] и уничтожены привилегии; отныне всеми благами должен был пользоваться народ, бездельникам же и развратникам посбили спесь, заставили их жить как все — плодами своего труда.
Вот что поведал нам этот старый француз.
Но больше всего меня потрясло то, что он рассказал нам потом: он рассказал, волнуясь, как однажды вечером к его деду явились королевские драгуны с приказом, чтобы все семейство немедля перешло в другую веру. Они расположились на ферме; легли прямо в сапожищах со шпорами в супружескую постель; под угрозой плетки заставили хозяев отдать все до последнего су и даже не разрешали матери кормить грудью ребенка, чтобы принудить ее отказаться от своего бога, — словом, довели людей до такого отчаяния, что те ночью бежали в лес, бросив на произвол судьбы старый дом, переходивший от отца к сыну, поля, купленные с таким трудом и политые их. Потом, — бежали, спасаясь от жандармов, словно травимая собаками стая волков.
Да, все это глубоко меня потрясло. А как потом жили эти несчастные в чужом краю, без хлеба, без денег, без друзей, к которым можно было бы обратиться за помощью! Как людям, привыкшим к достатку, пришлось работать по найму: жена деда и дочки пошли в услужение, а старик вынужден был гнуть спину в такие годы, когда человек уже отработал свое и ему хочется немножко отдохнуть. Сколько горя! И все из-за мерзкого старика, который таким образом надеялся спасти душу!
— Наконец, — продолжал свой рассказ хозяин, — вволю настрадавшись и прожив долгое время в нищете, — все имущество их во Франции было продано или роздано мерзавцам в награду за доносы, — дед его и бабка перед смертью все-таки сумели кое-что скопить, а дети их и внуки, учась у родителей трудолюбию, бережливости и честности, снова зажили в довольстве, даже в богатстве и обрели уважение всего края.
— И вы никогда не жалели о том, что не можете назвать себя французом? — спросил я нашего хозяина. — У вас не осталось никаких чувств к вашей бывшей родине? Мы-то ведь вам ничего дурного не сделали: изгнал вас король по совету епископов, народ же в ту пору был до того темен, что надо его жалеть, а не ненавидеть.
— До тех пор, пока Бурбоны правили французской землей, — ответил он мне, — никто из нас не жалел о своей бывшей родине, но с тех пор, как народ восстал, с тех пор, как он провозгласил права человека и взялся за оружие, чтобы защищать их от всех деспотов, в нас заговорила кровь наших предков, и каждый из нас с гордостью подумал: «А ведь я тоже француз!»
При этих словах он вдруг побледнел и, не желая показывать волнение, прошелся по зале, заложив руки за спину, опустив голову на грудь.
Тут Жан-Батист Сом, все это время внимательно слушавший нашего хозяина, подперев кулаком подбородок, вытряхнул пепел из трубки и сказал:
— Да, это, пожалуй, было похуже сентябрьской резни!.. А ведь тогда отечество не было в опасности, предатели не сдавали наших крепостей, пруссаки не лезли в Шампань, эти несчастные протестанты не устраивали заговоров против своей страны, они спокойно жили себе и ничего не требовали — лишь бы им позволили молиться богу на свой лад. Но уже полночь, пора и на покой: колонна выступает завтра спозаранку.
Мы поднялись из-за стола, и хозяин, зажегши маленькую лампочку, проводил нас в сени, откуда наверх вела лестница, и пожелал нам доброй ночи.
Это запомнилось мне на всю жизнь!.. Кажется, я даже написал тогда об этом Маргарите. Письмо, конечно, не сохранилось, но, думается, я довольно точно сумел передать то, что поведал мне хозяин почтовой станции в Альзее. Если его внуки еще живы, они смогут прочесть, что думал их дед о короле Людовике XIV, и я надеюсь, это доставит им удовольствие.
Глава пятая
На другой день ранним утром мы двинулись на Майнц — путь наш лежал через Альбиг, Верштадт, Обер-Ульм и так далее. Туман, в течение двух недель окутывавший Пфальц, начал оседать, и к полудню мы уже шлепали по грязи, под проливным дождем, который не прекращался до вечера. У наших треуголок было одно преимущество перед нынешними киверами — их можно было наклонить таким образом, чтобы вода, как по желобу, стекала вниз, а не лилась вам за шиворот, но через час-другой поля у них обвисали и вообще ложились на плечи.
В пути мы узнали добрую весть: другой корпус, который вышел накануне из Вормса по дороге, вьющейся вдоль Рейна, захватил Оппенгеймский мост, и, когда часов около трех мы очутились перед Винтерсгеймским лесом, Нейвингер уже стоял лагерем на Синденских высотах, правым крылом своим упираясь в Рейн, который образует здесь крутую излучину, огибая Момбахские леса. Майнц был перед нами, на расстоянии двух пушечных выстрелов, но поскольку город расположен на откосе, спускающемся к реке, мы видели лишь угол одного из бастионов, выступ равелина, несколько виноградников да садики в окрестностях. Винтерсгеймские и Момбахские леса окружают город, а между этими лесами и городскими стенами пролегают долины, по которым текут речки.