Пруссия без легенд - Себастьян Хаффнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это заключение мира между королем и "сословиями" — нечто заслуживающее внимания, поскольку тем самым Пруссия в 18-м веке являла собой исключение. В других местах повсюду борьба все еще обострялась. Конечно же, мир имел свою цену. С полным правом о классической Пруссии можно сказать, что государство стояло на двух неодинаковых ногах: в городах его власть простиралась вплоть до последнего бюргера; в сельской же местности только до ландрата [30], который, хотя и был государственным служащим, однако всегда назначался из местной аристократии, и в определенном смысле был связующим звеном между государственной властью и властью юнкеров. Ниже ландрата король мало чего мог добиться на селе. Юнкера из своих имений сами правили как маленькие короли.
Также говорили, что прусский мир между королевской властью и юнкерством был заключен на спинах крестьян. Но если посмотреть пристальнее, для крестьян в отношении юнкерства собственно ничего не менялось. Их сыновья на практике теперь стали, как и сыновья юнкеров, военнообязанными. Это для обоих сословий было новой нагрузкой, но по прошествии некоторого времени давало и тем, и другим новое чувство самооценки и чести. В остальном же все оставалось, как и прежде. Отношения между юнкерством и крестьянами со времен колонизации были одинаковыми. Оба сословия были пришлыми на эту землю, часто уже вместе (рыцари со своим эскортом) и получали землю одновременно: рыцари — свои рыцарские имения, крестьяне — свои крестьянские хозяйства. Верно то, что крестьянские семьи должны были работать вдвойне: самостоятельно в своих собственных хозяйствах и вдобавок к этому, как барщинные в юнкерских поместьях. Так было с самого начала, и так оставалось до 19-го века. Жизнь крестьянина в Пруссии была тяжкой, как и повсюду. Однако примечательным фактом является то, что большая немецкая крестьянская война 16-го века остановилась перед колонизируемыми землями, и также то, что в 17 и в 18 веках в Бранденбурге и в Пруссии на земле не было никакой ощутимой классовой борьбы, а также никаких массовых исходов и бегства из деревни — все это разразилось лишь после неудачного освобождения крестьян при Штайне, когда из барщинных, но владевших землей крестьян часто получались свободные, но не имевшие собственности батраки. Прусская аристократия в противоположность французской, австрийской или даже польской не была городской или придворной аристократией, а была она самостоятельно работающей сельской аристократией, которую знатные особы в империи часто поэтому рассматривали как "мелких помещиков" [31] или "лучших из крепких крестьян". В Пруссии не было магнатов. Симбиоз между юнкерами и "их" крестьянами был тесным, юнкер не был для крестьянина далеким анонимным эксплуататором, а напротив, лично знакомым руководителем предприятия, и в качестве такового в основном уважаемым, порой даже любимым. "Кровопийцы" тоже были; но то, что это бранное слово существовало как раз в юнкерской среде, свидетельствует о двух вещах: что были они скорее исключением, и что они порицались своими же товарищами по сословию. В целом не складывается впечатление, что социальные отношения в прусской деревне 18‑го века были для крестьян невыносимыми; в любом случае они были работоспособными. И то, что они в течение столетия были перенесены в военную сферу, показывает чувство собственного достоинства крестьянских солдат армии, которые скорее предпочитали покрыть себя славой, нежели быть продвинутыми в высшие слои общества. Достоверно известно, что прусские гренадёры на марше в битве под Лейтеном [32] пели (это всегда добрый знак, когда армия поет), а именно пели они строфы из хорала:
Скажи, что мне делать с прилежанием, что мне следует делать,
К чему меня воля твоя в моем сословии ведет.
Покажи, как мне делать это споро, потому что я должен это делать,
И если я это делаю, так сделай так, чтобы это получилось хорошо.
Вообще-то говоря, это могло бы быть весьма подходящим прусским государственным гимном. Прусское государство 18-го века не требовало от своих подданных никакого восхищения, оно апеллировало не к любви к отечеству, не к национальным чувствам, и ни к каким традициям (ведь оно их не имело), а исключительно к чувству долга. Высший прусский орден, Черный Орел, учрежденный королем Фридрихом I. в день его самокоронации, имел надпись по краю: "Suumcuique " — "Jedemdas Seine " [33]. Государство устанавливало задачи каждому своему гражданину, от короля до последнего подданного, и строго обязывало их выполнять эти задачи, и именно каждому сословию свою задачу. Одни должны были служить государству деньгами, другие кровью, некоторые своим умом, но все — с прилежанием. В принуждении к этим обязанностям государство было не знающим снисхождения. Во всем другом однако оно было опять либеральнее, чем любое другое государство того времени — холодной либеральностью, которая основывалась на равнодушии, что однако не делало жизнь для его граждан менее благотворной. Мы встретились с этим принципом уже при упоминании прусской политики в области эмиграции и предоставления политического убежища. "Каждому свое" — это также означало: Chacunа son gout [34]; что не вредит государству, в то оно не вмешивается. Крайним примером является истинная история об одном кавалеристе, который со своей лошадью занимался содомией. В Европе 18-го века вообще содомия расценивалась как настолько серьезное и ужаснейшее преступление, что повсюду она каралась суровой смертной казнью. А Фридрих Великий распорядился: "Сослать свинью в пехоту".
Можно говорить о трех великих прусских равнодушиях, из которых первое нынешние либералы считают образцовым, второе сомнительным, а третье отвратительным. Прусское государство 18‑го века было конфессионально равноправным, национально равноправным и социально равноправным. Его подданные могли быть католиками или протестантами, лютеранами или кальвинистами, иудеями, или, если они этого желали, и магометанами, для них совершенно не было никакой разницы, если они пунктуально исполняли свои обязанности перед государством. Равным образом оно было национально равноправным: не нужно было быть непременно немцем; французские, польские, голландские, шотландские, австрийские переселенцы — принимались все без различия. А когда Пруссия начала присоединять австрийские и польские области, то для него австрийцы и поляки в качестве подданных были равным образом любезны и с ними обращались так же, как и с урожденными пруссаками. И оно было социально равноправным: каждый прусский подданный был сам кузнец своего счастья. Как он справлялся со своей жизнью, было его дело. Заботились разве только об инвалидах войны и военных сиротах, да и о них не всегда. Фридрих Великий распространил исключительно равное право вплоть до последнего нищего — но именно равное право, а не социальное обеспечение. Если нищий становился разбойником, равное для всех право становилось уголовным правом. Если кто терпел неудачу в гражданской жизни, то он всегда мог еще стать солдатом. Если же и тут он не справлялся, то тем хуже для него было.
Примечательно теперь то, что эти "три равнодушия" в оценке своего времени представлялись как раз в обратном порядке, чем теперь. Пруссия не была тем, что сейчас называют социальным государством, на него никто не обижался, и это было само собой разумеющимся. В Европе 18-го века еще даже не возникла идея социального государства. Идея эта была открыта лишь в конце 19-го века, вообще-то одним позднепрусским государственным деятелем, а именно фон Бисмарком. Национальное государство также еще нигде не провозглашалось, хотя во Франции, Англии, Испании, Голландии и в Швеции оно существовало в скрытой форме. В целом грандиозная политика Пруссии в области иммиграции и национальностей не совсем выпадала из европейских рамок и расценивалась самое большее как преувеличение в целом известной всем практики. Но вот религиозная терпимость, которая царила в Пруссии, была в 18-м веке делом неслыханным и почти скандальным. В этом Пруссия в свое время была далеко впереди — в хорошем, как сегодня сказали бы большинство людей; в плохом, каково было всеобщее мнение в то время. И это тогдашнее мнение не было совсем безосновательным. Оно чутьем верно чувствовало, что прусская религиозная терпимость самое позднее при Фридрихе Великом по сути дела сведется к религиозному равнодушию, можно даже сказать — к презрению религии. Вспоминая еще раз резюме истории Пруссии Арно Лубоса, прежний отмеченный протестантством пуританизм перешел в "тенденцию свободного духа", для которого бог был мертв, а государство молча занимало его место. Так что религиозная терпимость или потеря религиозности — для своего времени прусское отношение к религии было по меньшей мере делом необычным и бросающимся в глаза, как и прусский милитаризм, и о нем нам следует еще немного поговорить, как о важнейшей характеристике классической Пруссии.